За­му­жем в Аме­ри­ке. Капля крови нации

Ир­ку­тс­кая жур­на­ли­ст­ка Ма­ри­на Лы­ко­ва, несколько лет на­зад выш­едшая за­муж за аме­ри­кан­ца, про­дол­жа­ет рас­ска­зы­вать чи­та­те­лям «Пят­ни­цы» лю­бо­пыт­ные ве­щи о жиз­ни в США и о сво­ем за­му­же­ст­ве.

Продолжаю рассказ о том, как я гостила в Нью-Йорке у эмигранта из Иркутска Бориса. Кстати, о подругах. Они в его жизни долго-предолго не появлялись. Всю свою сперва женатую, а потом уже вдовую жизнь Борис положил к ногам дочери, в которой души не чает. А такой сильной конкуренции, известно, не каждая женщина выдержит по определению. Но вот появилась в его жизни такая же, как и он, «бобыль» и тоже сибирячка. Как и Борис, она любит вкусно и много готовить, любит угощать. Погостив у него с месяц и присмотревшись к нему получше, она предложила ему на ней жениться. Фиктивно. Больно уж приглянулась ей страна Америка. Борис пообещал подумать. Потому что, мол, с дочкой надо бы посоветоваться. Думал мужчина долго, месяца так три-четыре, а когда надумал и предложил женщине настоящий, а не фиктивный брак, та чего-то «съехала с базара». А Борис-то стал мечтать уже о том, что купит он наконец-то вместе с молодой женой домик в Нью-Йорке. Или квартиру. Одному-то ему ничего не надо: живет в съемном жилье больше двадцати лет, выкладывая за аренду по полторы тысячи долларов ежемесячно. Вот друг у него, тоже наш, из Сибири, прозорливее оказался: как только приехал, сразу же взял кредит и купил с женой жилье, уплатив за трехкомнатные хоромы 80 000 долларов. Теперь, двадцать лет спустя, эта его, другова, квартира, тянет уже как минимум на 250 000 «зеленых». Вот и думал Борис, по натуре однолюб, что неплохо бы начать уже о старости собственной позаботиться. Жизнь ведь штука короткая. Жениться хотел, видя в будущей супруге ту, о которой хотелось бы заботиться и ради которой хотелось бы жить. Нельзя, говорят, унести Родину на подошвах своих сапог. Борис же увидел в иркутской женщине кусок Родины, увидел то, чего ему здесь так долго не хватало. Но помечтав о женитьбе и сопутствующей покупке квартиры, он начал мечтать о том, что купит себе, одиночке, крохотный домик с пасекой. Как только на пенсию выйдет — станет пчел разводить. И необязательно, признается, эта его пасека должна быть в Америке.

 Все эмигранты в доме, где живет Борис, — все! — с жизнью на «вы». А иначе они не могут.

Иначе нельзя. Потому что они только о том и думают, как бы выжить. И потому в подъезде чистенько и пахнет выпечкой. И потому у каждой двери в квартиру постелен коврик и тоже — чистенько. И тихо. Никто не шумит. Не высовывается. Не жжет костров. Не скандалит. Все друг к другу и заезжим чужакам вроде меня удивительно внимательны и приветливы. Вежливы от души. Вон какая-то черноволосая красивая, моложавая женщина с теннисной ракеткой под мышкой машет мне ручкой и кричит: «А вы чего кофточку не надели? Холодно ведь!» Я машу в ответ и улыбаюсь от всего сердца. Мне хорошо на душе от этого ее «чего кофточку не надели?». Я словно бы в родном Иркутске, но только в более нравственном, что ли. В более простом, без интриг и хитросплетений, примитивном социуме. Здесь всем хорошо, потому что все как дети. С чистыми помыслами. Без задних, спрятанных за пазухой мыслей. Имя месту этому — Бруклин. Я вижу себя в городе, где никто не нарушает законов и всем интересно, почему я сегодня пошла гулять без кофточки, потому что иначе они, родные мои эмигранты, не могут. Иначе — порознь и в раздоре — им не выжить.

— Ты, Маша, чего там? Ты как? А мне операцию по удалению матки сделали. Все хорошо. Нет, правда все хорошо. Вот, видишь, звоню тебе, а сама с собакой гуляю. Ты-то как? А меня знаешь что напрягает…

Полная женщина славянской внешности с беспородным страшненьким бородатым песиком на поводке не шибко-то слушает Машу и продолжает кричать в трубку на всю улицу про то, что напрягают ее китайцы. Что в многоквартирном их доме сперва появилась всего одна семья китайцев — муж и жена неопределенного возраста. Потом к паре той в квартиру въехала сразу целая китайская провинция. Потом китайцы ломанулись в дом непрерывным потоком и начали немедленно заселять собой каждую следующую освобожденную для жильцов жилплощадь. Если некогда испано-русский (еврейский, если быть точной) домина гордился тем, что все его жильцы говорят сразу и по-русски, и на идиш, и на испанском, и по-английски, то теперь дом стал напоминать муравейник, где по-английски не говорит почти никто из китайцев. Зато китайцы заселялись и заселяются бессистемно, непредсказуемо, но повсюду и разом.

— Боже, пропал дом! — кричит грузная женщина в трубку, совсем как профессор Преображенский из булгаковского «Собачьего сердца»…

...Мы сидим на залитой утренним солнцем кухне, на шестом этаже и лакомимся на завтрак не привычной нам, русским, манной кашей с вареньем, и американцам — сладкими, политыми молоком кукурузными хлопьями, а жуками и гусеницами. Сушеными. Я ем их с крепко закрытыми глазами, стараясь не рассматривать их поджатые мертвые волосатые ножки и скрюченные в позе «боксер» обожженные тельца. Я не хочу разглядывать их рты и бесчувственные усики. Я не отказываюсь от недешевого угощения потому, что хочу понять, чем же они так хороши, все эти ползающие твари, что любит их так этот замечательный профессор биологии? Он ведь ради того, чтобы лакомиться этим хрустящим на зубах ужасом, посещает даже специальный клуб любителей проглотить чего-нибудь эдакое. Борис подливает мне чая из смеси сибирских трав, где я угадываю ни с чем не сравнимый аромат саган-дайля и нежную терпкость чабреца.

Борис рассказывает про свой мир биологии живо и так увлеченно, что я понимаю, что неплохо бы начать перечитывать хотя бы Бианки.

Но, в отличие от Бианки, Борис может на примере всех этих лягушек-клопов-муравьев объяснить происходящее в людском социуме. Правда, про американцев и общество американское он старается не говорить по той причине, что они другие. Советские русские (те, что перебрались сюда, в Соединенные Штаты Америки, еще при СССР) и американцы — это величины, по мнению профессора, несравнимые. Нельзя их сравнивать, потому что слишком разные субстанции. Вот простой пример. В офисах (любых) в России двери плотно закрыты. Что там, за этими дверями, происходит, остается только догадываться. В Америке загляните в любую контору, что видим? Что двери настежь распахнуты. И при этом чуть ли не в каждой двери стекло врезано прозрачное, чтобы было все видно, что внутри, даже при дверях закрытых. А туалеты их, американские? Это же отдельная песня! Можно сидеть на толчке и здороваться с только что вошедшими по имени-отчеству. Потому что видно все! Ты видишь. Тебя видят. Все как на ладони! Двери туалетные вроде как есть, но пола-потолка не достигают, а в дверных проемах такие огромные щели, что при закрытых дверях можно рукопожатиями обмениваться. Почему так? А чтобы видели все, кому надо и не надо, что я работаю или по нужде, а не чем-то там другим занимаюсь. Потому что страх у людей. Какой и зачем, думайте сами. Но самое забавное, что люди здесь не понимают, что страх этот вбит у них в подсознании. В подкорке вырублен. Но один-единственный этот пример, по мнению Бориса, — ерунда по сравнению с тем, что приходится испытывать умному и образованному человеку в эмиграции.

 Я сладко потягиваюсь у раскрытого мною окна и тут же ору во всю глотку: «Ой-ой-ой! Смотрите! Чудо-то какое!» Борис вылетает из кухни на мой крик в просторную, залитую майским солнцем комнату.

— Попуга-а-ай! Чудо-то какое! Улетел, видимо, у кого-то попугай! Погибнет же на воле! Жалко-то как!

Тыча указательным пальцем в окно, я пытаюсь сообщить Борису, что у кого-то неподалеку, думается, сбежал попугай. Огромный. Зеленый. Но почему-то с веточкой в клюве уже.

— Так у нас много их, Марина. Целая колония.

— В Нью-Йорке? У вас же холодрыга тут. И зима нормальная, со снегом и морозами. Какие могут быть попугаи?

— Ну да. Этой зимой так и случилось: попугаи вдруг все до одного исчезли. Мы всем городом переживали, не погибли ли, не замерзли ли птицы наши? Ан нет! Прятались они где-то от морозов, грелись. Спаслись, слава богу. Они вообще умные птицы и дружные до невозможности, точь-в-точь как китайские или индийские эмигранты, где один за всех и все за одного. Птицы местные к залетным попугаям по первости приставали: то воробьи да голуби пытались сосну отвоевать, то вороны гнезда думали рушить да яйца попугаичьи таскать. Не тут-то было! Попугаи немедленно все вместе собирались и такой отпор давали обидчикам, что те больше не совались. То же и с кошками: кошки теперь птичек наших за версту обходят.

— Но как? Как попугаи тут, посреди города, очутились? Не Гавайи же тут у вас, поди. С чего все началось? Со сбежавшей откуда-то парочки? Как?

— Лет пятнадцать назад прилетели к нам попугаи откуда-то уже стайкой, поселились вон на той огромной сосне, видишь? Теперь их с каждой весной все больше и больше. Живут в основном на этом дереве, гнезд там, на сосне этой, понастроили, и уже на другие деревья стали расселяться. Гулять пойдешь — обрати внимание. Да ты мимо не пройдешь, потому что попугаев наших нельзя не заметить, — там крик такой стоит! У них как раз брачный сезон сейчас.

Мне приходит в голову, что попугаи эти — все те же эмигранты. Точно как китайцы, хаотично, но при этом дружно, и повинуясь своим, им одним понятным правилам и законам, заселяющие близлежащие сосны подобно квартирам в большущих домах для эмигрантов. А еще мне думается вдруг, ни с того ни с сего, что быть эмигрантом — это словно быть перманентно беременным. Когда все чего-то ждешь, уверяя себя, что осталось еще чуток подождать, что вот-вот все разрешится. Разродится все, и все будет хорошо. Но ожидание не прекращается. Как и беспокойство о том, как все пройдет. И не уходит почему-то десятилетиями никуда тяжесть бремени, и тошнит, тошнит слегка постоянно.

 «Эмиграция — капля крови нации, взятая на анализ».

Из России ведь, известно, уезжают не те, кто концы с концами не сводит и держит зубы на полке, но те, кто жизнью вполне доволен и кому завидуют дома. Такие уезжают потому, что могут себе позволить все то, чего хотят. А хотят они жить еще лучше.

Борис не считает эмиграцию наградой. Он также не считает, что картофель, если сажать его постоянно в одну и ту же истощенную почву, мельчает. Он против расхожей среди иных эмигрантов мысли о том, что и человек может измельчать, коль живет на одном месте в течение многих поколений. Опыт же, приобретенный на чужбине, награда и есть. Борис признается, что его давно ничем не удивить и что после двадцати с гаком лет жизни в самом сумасшедшем городе Америки он стал железобетонно терпим ко всем и ко всему. Он свободнее всего дышит в мире своих клещей в заполненных спиртом пробирках. Он живет среди изобилия, но не любит ходить по магазинам. Он окружен лучшими ресторанами мира, но проедает ежемесячно гораздо меньше двухсот долларов (около 5% его профессорской зарплаты), предпочитая готовить себе дома и сразу на целую неделю вперед. Давно не следит за модой (зачем, кого удивлять?). Запоем читает книги по биологии насекомых и зарисовывает особо интересные экземпляры в специально отведенные для этого альбомчики. Он до сих пор сравнивает курсы валют (доллар-рубль), хотя и не собирается в ближайшем будущем в Россию, потому что гостил в Иркутске прошлым летом. Он беспрерывно вот уже двадцать с лишним лет продолжает учить английский, памятуя о том, как на заре профессорской карьеры зубрил на английском свои самые первые лекции и перед большим зеркалом в прихожей, глядя не на себя, но вдаль, словно бы обращался к студенческой аудитории. В каждом классе, в каждой человеческой группе есть, известно, да и всегда найдутся свои «клоуны», и новоиспеченному американскому профессору не хотелось давать им пищу для издевательств над его «инглиш» и тяжелым, ни с каким другим не спутываемым акцентом. Русским акцентом.

...Он возвращается домой поздно. Первым делом идет к холодильнику и достает оттуда морковную зелень — раскидистую, сочную, свежую. Идет в спальню и зовет мягким, добрым голосом: «Иди сюда, Хани-Бани, ужинать будем!» Из дальнего угла, заваленного плюшевыми дочкиными зайчиками, начинает отделяться одна из игрушек. Она медленно, но верно прыгает в сторону зеленого морковного хвоста. Маленький пестренький зайчик. Живой. Карликовой японской породы. Борис кормит зайчика, поглаживая его и чего-то ему приговаривая. Он целует его в ушко, и я вижу, как теплеют профессорские глаза. Я вижу, что вот теперь он дома.

baikalpress_id:  105 851