Единственная старожилка Гымыли ухаживает за памятником

От некогда большой деревни осталось несколько старых домов и четыре жителя

Чего едем в такую глушь? Чего ищем в погибшей, высохшей на корню, превратившейся в дачный скворечник деревне? Гымыль выстроилась вдоль реки в одну улицу, повторяя изгибы русла. В ней — мудреные дачные домишки, то побогаче, то победнее. В ней — несколько черных деревенских домов с характером, это остатки старой, столыпинской Гымыли. Проживают в черных деревенских домах четверо деревенских жителей. В том числе и баба Маша — Дятлова Мария Константиновна, старожилка. Дом ее стоит рядом со взгорком, на котором между огромными соснами торчит голубой, кустарного изготовления, могильный памятник с оградкой. В оградке — столик и скамейка. Это остатки истории, остатки судьбы бабы Маши. — Года мои ушли, — морщит она лицо и вот-вот заплачет. Вместе с ее годами ушли года Гымыли, где ходила она просить на прокорм братцу четырех лет и себе, семилетней, где она девочкой корчевала пни на дрова, где поднимала пятерых детей, где на старости лет сидит, аккуратно убрав под лавку больные ноги, и сетует: — А что же о жизни рассказывать! Ничего доброго не видали. А сейчас и здоровья нету.

Жил старикашка, звали его Гомыль

Отчего Гымыль? Труднопроизносимое, неблагозвучное. Сейчас уже и не разберешься. Может, от города Гомеля — вдруг с белорусских переселенцев началась деревня? А может, от названия копченого сыра гомыль, который путники, в том числе и казаки, брали с собой в дорогу. Где-то гомылем называют камень, где-то — большую волну.

— Дед мне говорил: жил здесь такой старикашка, звали его Гомыль. Вроде как от него началось название, — говорит баба Маша.

Но в шутку ли говорил маленькой Маше Дятловой дед, всерьез ли? Старики, 96-летний дед и 94-летняя бабушка, которую от болезни парализовало, воспитывали Машу, в семь лет оставшуюся без родителей. Отца лодкой задавило, мама умерла — болела очень тяжело. Старших братьев в армию забрали. Младший остался на печке — 4 годочка, кормить надо. Вот и ходила по деревне, просила хлеба, картошки.

— А колхоз был тогда?

— Был уже. Отец председателем работал.

— А чего же не помогли тогда, бросили вас? — удивляемся. — При советской-то власти вроде сирот не бросали.

— Да кому нужны?.. Родители в колхозе работали — нам давали еду. У кого семья большая, а корову последнюю забрали, тому четвертями молоко давали. А потом что? Мы потом без родителей и дрова сами готовили — пни собирали, на разных работах работали. А потом дед с бабкой замуж отдали за фронтовика, израненного всего, — пристроили.

Личная жизнь — не по сердцу, а по нужде — не очень-то сложилась. Муж от военных ран все болел, оперировали его, кости ноги чистили. А ничего не получилось. И от такой жизни повесился он, оставив молодую жену с пятерыми на руках.

— А и тогда колхоз ничем не помог. Везде же хлопотать надо, а у меня пятеро, да и малограмотная я, — машет рукой баба Маша.

Дед отхлопотал от войны

Образования у бабы Маши четыре класса — некогда было, братишку на ноги ставила. Он в фазанке отучился, оттуда его в армию забрали. А пришел из армии — и умер. Одного из старших братьев убило на войне. Сама тоже чуть на войну не попала.

— Нас, девушек, как-то забрали. Сельсовет отобрал восемнадцать девчонок. Семь месяцев учили на медсестер. И должны были уже на фронт отправить, форму выдали. Да дедушка меня отхлопотал. Как уж он убедил отпустить меня домой, каким уж богам хлопотал, не знаю.

Тыловая жизнь сладкой не показалась.

— Крюками крючила хлеб, серпом жала, за быками по полю ходила. Вот дай современной девушке серп, в поле ее выведи, так она возле этого хлеба с голоду помрет. А мы все для армии. Помню я, как мы колоски собирали да в штанах прятали. Опасно — объездчики если поймают, то отберут, приговаривая: дома, мол, картошки поедите. А если удастся домой колосков принести, то достанешь деревянную ступку и толчешь зерно. Только нужно сначала окна занавесить, а то увидит кто, и сам рад не будешь — отберут.

— В тюрьму за колоски не сажали?

— В тюрьму не сажали, а внушать внушали.

Мылись кишками, соль варили сами

Нужда — этим емким словом можно обозначить молодые годы Марии Константиновны и всей Гымыли. Есть нечего, мыться нечем, пищу посолить и то нечем. Вместо мыла пользовались потрохами, делая из кишок так называемое подмылье.

— Кишочки-то насобираем, когда птицу, скотину бьют, и квасим в горшочке на печи. Они протухнут, да так, что в избу зайти невозможно было из-за запаха. А потом на улицу вытаскиваем — и накатываем колобки. С этим колобком идем в баню. И год надо подмылье это беречь — чтобы хватило до будущего года, когда скотину снова бить станут. Поэтому после бани комок сушили: в избу принесешь, на крючок повесишь.

Вместо сахара, который и позже был дефицитом, гымыльцы ели сахарную свеклу. Ее специально выращивали на огородах, а потом пироги свекольные стряпали.

— Натрешь на терке, в русскую печь на ночь поставишь. Под утро стушится как надо — и печешь.

Соль Мария добывала сама. Опыта поднабралась на соленом озере недалеко от Гымыли, где стояла в те времена солеварня.

— Сыну-то сейчас говорю: «Привез бы воды, наварила бы соли, показала бы вам, соплякам. А то, небось, не верите». Воду мы кипятили. Соль мелкая, белая, крупитчатая на дно опускалась, а вода становилась несоленой.

Младший сын Виктор, к которому обращены слова матери, живет при матери, ухаживает за ней, работает по хозяйству — сама она ничего уже не может из-за больных ног, только посмеивается. Виктор выполняет в Гымыли обязанности лодочника, другой работы здесь нет. Подходит ему уже пенсионный возраст. Свои колхозные паи, не имея возможности обрабатывать землю в одиночку, он отдал в аренду за мешок хлеба и четыре центнера отходов.

Памятник на братской могиле

Два года назад, когда Мария Константиновна могла еще ходить, она часто бывала на горе у памятника. Она ухаживает за могилой, это вехи в ее личной истории, так же как и в истории Гымыли. Это, пожалуй, единственное вещественное доказательство того, что здесь, где теперь почти все дома на зиму наглухо закрываются и необитаемы, где вся жизнь случается летом, была иная, полная жизнь. Раньше на этой горе стояли еще деревянная церковь и школа. Церковь просуществовала до конца войны. Попа, как говорит баба Маша, однажды сгребли и уперли черт-те куда, иконы вывезли, а церковь в конце войны приспособили под кинозал. Кино крутили недолго. Однажды зимой натопили печь, а сторож дверку оставил открытой и не подпер. Уголек упал — и за ночь церковь сгорела вся, до углей. Школу же разобрали и вывезли в Парфеново, где была центральная усадьба колхоза имени Ленина.

Так вот Мария Константиновна имеет к этой горе — и к памятнику, и к школе — непосредственное отношение. В школе, вспоминает она, в голодный год ребятишек подкармливали мучной болтанкой с картошкой, которую гордо именовали супом, а также турнепсом — длинные корнеплоды резали повдоль пластами и в сыром виде давали детям. Но даже и такую кормежку не забудешь, когда вокруг шаром покати. А под памятником покоится родной дядька Марии Константиновны, Михаил, убитый за революцию.

— По горе пришли белые. А тут красные, они вроде как нашими считались. И белые всех их перехлестали. Мужичок жил здесь, грамотный, ученый, по фамилии Бельков. Он сведения собирал и подавал в армию. Так вот Белькова тоже убили. Бабушка среди трупов нашла убитым своего сына, дядьку моего, Мишу. Головы у него не было. Вот и похоронили всех в братской могиле на горе. Я маленькая была и все на гору рвалась, думала, дурочка, что дядька там живой лежит, а значит, голодный.

— Но на табличке значатся только две фамилии...

Баба Маша отмахивается — кому в то время пришло бы в голову считать да переписывать погибших? Но все и без того знали, что в могиле не двое, а куда больше. И чтили, и ухаживали за ней.

— Мы раньше песни пели, кругом стояли, почитали память и за памятником ухаживали. А теперь вот что? Теперь крупу берем и сыплем на могилу — хоть птички помянут. Дети ведь все тащат. У нас тут вокруг лагеря. Детдомовский лагерь есть. Так вот раньше я, когда работала в огороде, огурцов наберу, выставлю в ведре за ограду — ешьте или с собой берите. Теперь не могу работать на огороде, не выращиваю огурцов — болею.

Когда-то в Гымыли был даже роддом

— А были в Гымыли хорошие времена?

Мария Константиновна приободряется:

— Во время колхоза жили как надо. Бригадир наработанные сотки замеряет, запишет все. А за сотки хлеб давали. Копеечку скудную, но давали. В те сказочные времена в большой деревне были два магазина, пекарня, роддом, управление, контора, маслобойня. Люди жить начинали.

Но все это, не успев ни во что развиться, было в 1952 году смыто водой. Наводнение и погубило Гымыль. С того самого года и закончилось ее будущее.

— Все повынесло. Полы смыло, стены. Мы сына младшего с горы за чуб поймали, увезли в больницу. А приехали — смыло деревню. Одни гвоздочки торчали.

В деревне мужиков не было, с войны мало кто вернулся. Женщины и дети рыли землянки на полях, на взгорках. Потом стали расселятся на свободную жилплощадь в соседних деревнях. И потому у соседей коренных гымыльцев живет больше, чем в ней самой. Мария Константиновна, однако ж, осталась в родном углу.

И по прошествии стольких лет о том она не жалеет. Но вот только грустно ей осознавать две вещи. Во-первых, новехонький красный таксофон, который по президентской программе установили ей, отдаленно живущему ветерану труда, бездействует. Полтора года назад люди, которые таксофон устанавливали, сказали, что, мол, не хватает у них какой-то маленькой запчасти и нужно за ней съездить в Черемхово. Уехали — и пропали. Вот и висит бессмысленно на стенке государственное имущество, которое велено выделять старикам и которое ржавеет теперь бесцельно.

Вторая горесть Марии Константиновны — то, что она, единственная здесь старожилка, многодетная мать, ветеран труда, всю жизнь промотавшаяся на тяжелой работе, не имеет права на бесплатный хлеб — зерно, которое получают даже те старики, которые ни в одном строю не были.

— Хлеб никак не могу выхлопотать. Хлопотать надо. А я же малограмотная. Это писать надо, ходить. Попробую, а потом рукой махну: ладно, не голодная ведь.

Метки:
baikalpress_id:  23 132