Деревенский праздник, которого не было ни в одном календаре

Жители далекого таежного поселения Уталай любили свой банный день как никакой другой

Пол натирали песком, а суп варили из щавеля

Бани начинали топить с утра, исподволь нагревая сложенные из плитняка печки-каменки и воду. Топили по-черному. Дым заполнял большую часть бани (свободно дышать можно было лишь на высоте не более метра от пола), выходил через открытую дверь. Бани в деревне были почти у всех. Иметь свой семейный «помывочный дом» для хозяина считалось так же обязательно, как амбар или глубокое подполье для хранения картошки. Обычно бани строили в дальнем углу усадьбы — на стыке подворья и огорода. В зимние дни, когда не было ветра, дым поднимался над деревней причудливыми кольцами высоко в небо. Картина получалась почти феерическая. О том, что у нас наступил помывочный день, приезжавшие из Тулуна или других отдаленных поселений видели за несколько километров.

 Обычная деревенская жизнь текла в Уталае сонно и размеренно. Тайга, начинавшаяся сразу за огородами и стоявшая дальше густой стеной, усиливала эту тишину. Но в субботу картина резко менялась — все бегали, суетились. Даже собаки, до того спокойные и ленивые, начинали возбужденно носиться по улице и бестолково лаять. Пацаны таскали из колодцев воду на коромыслах. Мужики следили за самим процессом топки. Бабы и девки готовили ужин. Выставляли вечером на стол, когда приходило время, хлебный квас, картофельные драники, супчик из конского щавеля или молодой крапивы — что кто любил и что у кого было. Однако у слабого пола хлопоты начинались еще задолго до банной субботы. Летом все дружно шли на речку полоскать белье. Колодезная вода была жесткой, не годилась для этого, да и попробуй наноси ее ведрами. А на речке раздолье, речная вода мягкая, чистая, полощи сколько душе хочется. Мальчишки-малолетки сидели на пригорке и с удовольствием наблюдали, как их матери колотят по разложенному на досках белью валиками. Эти круглые палки называли еще, на белорусский манер, праниками. Но название в Сибири не прижилось.

 Палочный перестук на речке затихал только к вечеру, уже потемну. Через день-два мать начинала глаженье. Верхнее гладила большим утюгом, постоянно раскачивая его из стороны в сторону и поддувая таким образом угли внутри через боковые отверстия. Они-то, собственно, и накаляли утюг. Электрических мы тогда, в середине 50-х, не знали, потому что и самого электричества не было. Пользовались керосиновыми лампами, а если денег на керосин не находилось, то лучинами. Деньги в колхозах после войны, да и до нее тоже, никому не платили. На заработанные трудодни давали лишь немного пшеницы да ржи. А живые деньги можно было заиметь, только что-нибудь продав с личного подворья — мясо или картошку. Исподнее мать всегда гладила каталкой. Так было быстрее. Закручивала, например, мою самошитую рубашку или подштанники на круглый деревянный валик и катала его по столу вперед-назад другим валиком — тоже деревянным, но зубчатым и дугообразным. Удивительно, но белье под каталкой размягчалось лучше, чем под утюгом, становилось очень удобным, без единой складки. Я тоже не сидел без дела: пока мать гладила, наводил в избе марафет. Мыл пол, он был у нас некрашеный, как и у большинства деревенских. О краске мы тогда лишь мечтали. Приносил с речки желтый, как янтарь, мелкий песок. Побрызгав на широкие плахи воду, посыпал их этим песком. Очищал от листьев березовый веник, которым мы парились, и ногой натирал им пол. Потом песок смывал. Пол после такой скоблежки становился как новый, блестел чистой желтизной в лучах заходящего солнца. Менял при этом сено в матрасах (других матрасов после войны у селян зачастую не было), и тогда в нашем небольшом доме становилось совсем уютно: пахло душистой травой, засохшими цветами — как в лесу.

Наша баня пошла на дрова

У нас с матерью бани не было. Мылись у дядьки. Правда, не за так: вносили свой вклад дровами. А свою баню мать спилила на дрова, которых зимой вечно не хватало.

Я был тогда еще маленький, чтобы полноценно помогать ей летом ставить в лесу поленницы из сосны, лиственницы и березы, а зимой вывозить на лошадях по глубокому снегу. (Жили мы с ней вдвоем — отец сгинул в жерновах военного лихолетья.) Вот мать потихоньку и отпиливала от бани чурку за чуркой, когда уж совсем оставалась без дров и не могла отыскать в ближайшем лесу сухостой или валежник. В конце концов от нашей бани осталась лишь одна уличная стена, выполнявшая роль забора, да печка-каменка. Дядька взял в жены среднюю из многочисленных материных сестер — низкорослых, бойкущих, работящих и все умеющих. Сам был тоже ростом невелик, с маленьким и по-женски милым лицом, но очень сильный, закаленный. Ходил без головного убора почти до самых морозов. Лихачил. Поднимал на спор в минуты азарта передок колесного трактора, который другие мужики даже втроем не могли оторвать от земли. Все его тело опоясывали узлы тугих мышц. Великую Отечественную он проехал за баранкой машины, ничего на свете не боялся, никого не чтил, кроме Всевышнего. Был очень набожный. В Бога верила и моя мать, и все ее сестры-братья. Унаследовали они это от своих родителей. В советское время религия заметно потускнела, отошла у деревенских на второй план. Однако дядька не поддавался «ветру революционных перемен». Как-то раз даже побил председателя сельсовета: тот опрометчиво заявил, что Бога нет. Дядька стопроцентно верил: все в нашей земной жизни предопределено сверху. В углу его просторной избы всегда висели образа. Приходя из бани, он истово на них крестился, бормотал полушепотом: «Спасибо, Господи, что очищаешь душу и тело от грехов наших, от болезней... Сохрани нас и помилуй». Его старший сын родился таким же силачом. Когда они поддавали пару и начинали друг друга хлестать березовым веником, я убегал в предбанник, пережидал. Возвращался, когда вопли «Под-дай!» затихали. После того как дядькин сын ушел служить в морфлот, мне пришлось отдуваться за него и по часу работать веником по спине неугомонного родственничка. Тот кряхтел на полке, ворчал: «Слабоваты у тебя ручонки... Давай посильнее!» Самогон после бани он не пил, как некоторые. Не любил и квас. Гонял чаи из листьев брусники. И меня заставлял. Поучал: «Чаи пользительные, я ими все простуды лечу». Чтобы дядька простывал или болел, я ни разу не видел. Между прочим, брусничный чай во времена казаков-первопроходцев почитался в Сибири как настоящий. Он так и назывался — сибирский чай.

Белый-белый диковинный деликатес

Иногда дядька доставал после бани припрятанный в сундуке диковинный деликатес — кусковой сахар, белый-белый. Обычного, сыпучего или рафинированного, я тогда и в глаза не видел. Да и вообще никакого не видел по бедности. У дядьки же деньжата порой водились, и он, бывая в райцентре, иногда нам привозил оттуда что-нибудь вкусненькое. Он неторопливо разматывал чистую тряпку, в которой хранил один или два сахарных куска, каждый величиной с кулак, и откалывал щипчиками от них небольшие дольки. Я, два малолетних дядькиных сына, родившихся уже после его возвращения с войны, соседский пацан, прижитый его матерью от проезжего молодца, выстраивались в очередь за лакомством. Родственник восседал за длинным дощатым столом без рубахи, в одних штанах, и, как щедрый арабский шейх, торжественно и страшно медленно раздавал белые подарки. Было видно, что это занятие ему очень нравится. Он просто балдел от того, что делал.

И несказанно добрел. Я подкатывался к нему то с одной, то с другой просьбой. Он их выполнял. Мы с ним, большой да малый, дружили. У меня от него не было почти никаких секретов.

Дядья-охотники любили поморжевать

Иногда приходил к нам помыться и попариться родной брат моей матери. Несмотря на то что жил он далеко — на другом конце деревни, — да и баня у него была своя. Он тоже воевал. Вернулся с фронта целый и невредимый, хотя попадал подчас в сущее огненное пекло. Привез из Германии изумительной красоты трофейный аккордеон, хорошо играл на нем. Все удивлялись: до войны материн брат никакой «музыки» и в руках-то не держал. Еще у него была немецкая губная гармошка, которой он тоже владел виртуозно.

Объединяла этих двух крепких мужиков, почти одногодков, страсть похлестаться веничком и поохотиться в нашей дремучей тайге. В ней водилось всего понемногу. Летом, конечно, было не до того. Охотились зимой. Чаще всего на диких коз, методом загона. Вот и встречались в баньке, чтобы обсудить, когда отправляться в лес, в какое место, кого еще из деревенских следует взять с собой. Парились они долго, яростно, увлекаясь этим занятием как дети. Испытывали друг друга жарким духом на прочность — кто первый не выдержит. Обычно «ломался» материн брат. Выскакивал голышом в огород и валялся в снегу. Дядька иной раз следовал за ним. Соседские бабы потом выговаривали дядькиной жене: уйми окаянных срамников, детей, дескать, пугают. Но дети зимой по огородам в темное вечернее время не ходили. Тем более что мужики «моржевали» за глухим забором, скрывавшим их от посторонних глаз. Просто бабам хотелось языками почесать, поболтать на деликатную тему.

От дядьев-охотников впервые узнал, что гуран — это самец дикой козули. Я родился в селе Гуран, расположенном на тракте Тулун — Братск, и долгое время не мог взять в толк, что это слово означает. Думал, что-то бурятское или эвенкийское. Оказалось, все проще простого. Знать, коз и в этих местах много водилось, коль назвали поселение в их честь.

Прошел всю войну, а погиб в неглубокой речке

Погиб материн брат по-глупому. Возвращался как-то ночью из соседней деревни на мотоцикле «Урал» с коляской и захотел сэкономить время. Не поехал в объезд, через мост, а решил спрямить дорогу, направил мощную тяжелую машину через речку. Неглубокую — ее можно было перейти-переехать через перекат. Но рядом таился глубокий омут. Видимо, материн брат в свете фар ошибся, не рассчитал точно путь. Мотоцикл на довольно приличной скорости ударился передним колесом о подводный валун, перевернулся и упал в омут, придавив своей тяжестью оглушенного человека, который сразу и захлебнулся. Нашли его только утром. Похоронили с почестями. Положили на грудь, под крышку гроба, боевые награды да так и закопали. В деревне таким вот образом, вместе с военными орденами и медалями, предавали земле и других фронтовиков. «Черных копателей» в те времена не было, никто награды, как сейчас, не похищал, никто за ними не охотился. Меня, помню, потрясла больше всего нелепость, несправедливость, что ли, такой смерти материного брата. Всю войну пройти без царапины, форсировать Дон, Днепр, Дунай — и лишиться жизни на какой-то мелкой речушке. Был он при этом совершенно трезвый. Деревенские мужики на здоровье никогда не жаловались, но многие до старости так и не доживали. То утонут, то случайно попадут на охоте под пулю своих же, то смертельно поранятся техникой на пахоте или уборке хлебов. Двоих убило молнией, в том числе хозяина соседнего дома. Он ехал по открытому полю на лошади, лежал на телеге с прицепом — вез бревна для строительства новой бани (старая, отцова, совсем прохудилась). Тут как раз начался дождь с грозой. Ездок выдернул из бревна топор и положил его под себя, чтобы металл не заржавел. Молния и ударила в топор, прошила человека насмерть. Лошадь не остановилась, пришла в деревню самостоятельно, везя за собой страшный груз. Бабы ревели в голос. А мужики быстро выкопали во дворе яму, положили в нее соседа с посиневшим лицом, засыпали по шею землей. Надеялись, что сырая земля вытянет из человека электрический ток, оживит его... Но было уже поздно.

Мы скрывали банную тайну от посторонних

Было у наших бань в то далекое время еще одно тайное предназначение. О нем знали лишь селяне, посторонние — нет. Ну, может быть, догадывались, но не более. В банях мы гнали самогон, который при полном отсутствии денег служил их эквивалентом, этакой деревенской валютой. Варили самогон во всех 120 домах. Иначе было не выжить. Свадьба ли, похороны, поминки, гости приехали издалека — что поставишь на стол? Водку в магазине, конечно, продавали: чаще понемногу, в розлив, в небольших железных стаканчиках. Но из-за дороговизны (по понятиям деревенских) ее покупали редко. Только в крайних случаях. Да и где столько денег наберешься, если, скажем, на свадьбу уходило до 35 литров. Чтобы их купить, потребовалось бы выложить около 1300 рублей — это цена коровы. Таких денег даже у самых зажиточных селян отродясь не водилось, что уж говорить про бедных.

С самогоноварением тогда боролись жестоко. Пойманным с поличным могли припаять и тюремный срок. Но на практике до этого не доходило. Власть довольствовалась малой кровью: обнаруженную барду или самогон выливали на землю, аппарат ломали. И дело тут было не в морали или гуманности к колхозникам, дескать, гробят змием свое драгоценное здоровье, а в простом экономическом расчете. Доходы от продажи алкогольной продукции, на которую государство установило монополию, были огромные. В общем объеме оборота продовольственных товаров (как по Иркутской области, так и по стране) ее удельный вес составлял 40—45%. Уталайцы сопротивлялись, уйдя в глубокое подполье. Десять самогонных аппаратов (их делали совместно столяры, кузнецы и механизаторы-умельцы) берегли пуще глазу. Дождавшись своей очереди, перевозили от дома к дому скрытно, прикрыв сеном или соломой. Летом гнали в лесу, а зимой — в банях, делая вид, будто топят их для помывки. Мыться же и париться шли к соседям. Взаимовыручкой, взаимопомощью отличались все селяне. Это повелось еще с давних времен, с той поры, когда на рубеже XIX—XX веков переселенцы из европейской части Российской империи основали эту деревню на месте казачьего зимовья. В Сибири жизнь налаживалась трудно, в одиночку, без поддержки соседей, никто бы тут не продержался долго.

 Наш участковый приезжал из другого села всегда неожиданно, шел по улице, стараясь учуять своим чувствительным носом запах барды. Заходил в некоторые дворы. Но уталайцы, у которых были злые собаки на привязи, спускали их с цепи, и те бегали, грозно лая, по подворью. А у кого таких собак не было, поступали еще проще: закрывали бани на замок, окна в них занавешивали, чтобы через стекло нельзя было внутри ничего рассмотреть, и уходили.

Шампунь из... древесной золы

Бабы мылись в бане, как водится, после мужиков. Приходили в избу румяные, помолодевшие, с распущенными косами, свисавшими у некоторых до пояса. Волосы они подолгу сушили, расчесывали костяными или деревянными гребенками. Напоминали собой в эти минуты сказочных фей с золотыми гривами. Шампуней в ту пору не было — их заменяла доморощенная щелочь, которую бабы делали из обычной древесной золы. Как и их матери, бабушки и прабабушки. Брали золу утром прямо из русской печи, просеивали ее через сито, заливали кипятком. Целый день, пока баня топилась, содержимое одного-двух ведер настаивалось. К вечеру щелочь была готова — мягкая, мылкая. Оставалось только ее аккуратно отлить, отделить от золистой мути на дне. Колодезная вода в Уталае от переизбытка в почве известняка была жесткой, промыть ею длинные косы невозможно. Вот и разбавляли щелочью.

 После бани наши матери и тетки тоже расслаблялись, добрели. Позволяли нам, детям, беситься, прыгать по кроватям, съедать подчистую все самое вкусное на столе.

В обычные дни за такую вольность можно было получить хорошую затрещину. И моя мать преображалась. Ее усталое лицо, изрезанное от невзгод и страданий глубокими складками, разглаживалось, светлело. Голубые потухшие глаза вновь оживали. К ней, казалось, возвращалось в это время ее прежнее состояние, когда она до войны жила с отцом в Гуране душа в душу. В доме всего хватало. Отец был первым гармонистом в округе, а она — первой запевалой озорных частушек. Потом пришла война, и вмиг все оборвалось. Потеряв отца, мать вернулась в Уталай, где родилась и жила с родителями до замужества.

Банный день для многих в деревне был как праздник, своеобразное отдохновение не только тела, но и души, праздник без музыки и песен, некое таинство, когда всем становилось хорошо. Я каждый раз с огромным нетерпением ждал его прихода. Правда, до сих пор так и не могу понять магическую силу тех деревенских парных суббот. То ли время было другое и жизнь другая, совсем с иными нравственными ценностями. А может, все вместе взятое. И кое-что еще, что безвозвратно кануло в Лету и уже больше никогда не вернется. А жаль!.. Нет, я не хочу «раскатать пельмени назад». Это сделать невозможно, да и не надо. В прошлом сталинском времени было много страшного, несправедливого, жестокого. Люди старшего поколения это хорошо помнят.

 Писатель Василий Аксенов рассказывал недавно о состоявшейся встрече его коллег по перу с Дмитрием Медведевым. Не все, но многие стали что-то клянчить у первого вице-премьера российского правительства, жаловаться, что поэтам нынче мало платят. Медведев так удивленно посмотрел на них, и говорит: «Вы что, хотите обратно вернуться?» Все закричали: «Нет!»

— Это было потрясающе, — вспоминает Аксенов.

И поучительно, добавлю я. Но, как у нас нередко случается, с водой можем выплеснуть и ребенка. Мы теперь за здоровьем не ходим в баню, не закаляем свой организм. Сидим в железной ванне, за тремя железными дверями городских квартир. Техпрогресс, понимаешь... Мало общаемся, не помогаем друг другу. Не ходим запросто к соседям в гости, теряем чувство коллективизма, сострадания. Ну и куда нас все это заведет?

Загрузка...