Мой дед прокладывал узкоколейку по льду Байкала

Правнук могилевского помещика Мещерского и его любовницы, крепостной служанки, рассказывает о своей удивительной родословной

С детства, живя в глухой таежной деревне Уталай, что на юге Тулунского района, я был уверен: мой отец погиб на фронте. Так всегда говорила мать. И лишь в 17 лет, когда уже заканчивал среднюю школу и засобирался уезжать в город, она открыла семейную тайну. Оказывается, моего родителя, работавшего в начале войны председателем Гуранского сельпо, осудили за 20 мешков сгнившей в подвалах казенной картошки, упекли в лагеря, где он и умер.

— Мам, почему ты это скрывала? — спросил я удивленно.

— Так за тебя боялась. Что в комсомол не примут. В школе будут мешать учиться... В институт можешь не поступить с такой биографией.

Меня как раз в тот год избрали в школе комсоргом. Не раздумывая, я все честно рассказал секретарю партийной организации — учителю труда, бывшему фронтовику.

— А отца твоего не объявили врагом народа? Он по какой статье проходил? — страшно испугался секретарь; лицо его при этом побелело.

— Да вроде осудили не по политической, а за халатность. Обвинили в том, что недоглядел за своими заготовителями.

— Ну, работай, Михаил, — сказал парторг после долгого раздумья. — И никому про судимость отца ни слова!

Потом выяснилось и другое. Поселение, в котором я жил, основывал с земляками мой прадед по материной линии, приехав в Сибирь по переселенческой программе царского правительства. А дед по отцовой линии простой работяга, сын... очень родовитого дворянина.

Когда мне стукнуло пятьдесят, любопытных фактов из биографии предков набралось так много, что я решил всерьез изучить свое генеалогическое древо. И очень удивился тому, что узнал. Особенно поразился совпадению: судьба нашей многострадальной семьи точь-в-точь повторяла историю Сибири, ее освоения. Да и страны в целом.

Княжеский сын

По материной линии у нас все только сеяли и пахали. Жили всегда в деревнях. Никуда не прорывались. Были низкорослыми. Самобытными. По отцовой, наоборот, отличались высокой статью, на земле работали единицы. Тянулись больше к профессиям, если можно так выразиться, интеллектуальным, штучным. Обезлички страшно не любили. В итоге почти каждый себя в чем-то крупно проявил.

Мой дядя, Михаил Ивкин, занимал в Министерстве торговли РСФСР высокую должность, слыл экстрапрофессионалом. Тетку, Елизавету Багрянцеву, в Иркутске до сих пор помнят как одну из первых и ярких звезд в спорте. В войну и после она преподавала в ремесленном училище № 1 (в предместье Марата).

Сама серьезно занималась спортом — легкой атлетикой, лыжами, прыгала с парашютом. Особенно преуспела в метании диска. В 1944 г. стала чемпионкой и рекордсменкой Иркутской области в этом виде спорта: метнула снаряд на расстояние 36 м 9 см — по тем временам уровень первого разряда.

Талантливую иркутянку заметили в Москве, пригласили жить в столицу. Очень скоро она вошла в число ведущих метателей страны, была постоянным членом сборной СССР. В 1952 г. в Хельсинки на XV летней Олимпиаде завоевала серебряную медаль.

Еще одна папина сестра, Мария Чалова, была в Приангарье также человеком известным. Руководила в начале 50-х областным управлением культуры, Ангарским горсоветом.

Самая младшая, Елена Душина, связала свою судьбу с Иркутским авиазаводом. Заводчанином был и ее муж. Там же работают сегодня ее сын и внук.

Всего у моего деда, Петра Титовича Ивкина, было 10 детей. А сам он — внебрачный сын известного в Могилевской губернии князя Мещерского, который и рисовал хорошо, и сочинительством баловался. Деда прижил с молодой служанкой в 1876 г. В церкви в метрическом свидетельстве (метрике) Петра записали на фамилию матери. Князь взял незаконнорожденного сына к себе в дом, научил грамоте. У него было две дочери — и ни одного сына. Вероятно, он имел какие-то виды на Петра в будущем.

Однако тайное стало явным. Жена князя про все узнала и в ультимативной форме потребовала от мужа любовницу убрать с глаз долой вместе с ее отпрыском. Барин волю супруги исполнил, отослал служанку из Могилева в самый дальний угол губернии — к знакомому помещику. Там она вышла замуж за местного крестьянина Тита Ивкина.

Дед взял фамилию отчима, а вскоре и сам женился. Жил бедно, земли не имел, поэтому в самом начале ХХ века в возрасте 26 лет судьбу решил круто изменить — отправился в Сибирь. Строил Кругобайкальский участок железной дороги, которую тогдашние газеты называли не иначе как Великий Сибирский путь. Поезда уже вовсю шли по Транссибу — от Петербурга до Владивостока. Но на Байкале эта самая длинная в мире стальная магистраль прерывалась. До 1905 г. и вагоны, и пассажиров по Славному морю от станции Байкал до Мысовой перевозили ледоколами «Байкал» и «Ангара».

Паромная переправа действовала с апреля по январь. Когда «Байкал» — мощный, высокий, огромный, как скала, несший на себе 25 товарных и пассажирских вагонов — проходил вдоль береговой линии, с грохотом и треском ломая почти метровый лед и натужно ревя двигателями, это было поистине незабываемое зрелище! Дед вспоминал, что строители Кругобайкалки высыпали в такие минуты на край обрыва, смотрели зачарованно и даже махали руками. Когда ледокол уходил, в воздухе еще долго висел шлейф черного угольного дыма.

 С января толстый лед ледоколам был уже «не по зубам», они вставали на прикол. В это время вагоны в порту Байкал разгружали, их содержимое — грузы и людей — с западного берега на восточный перебрасывали гужевым транспортом. В течение всего дня по озеру бесконечным муравьиным потоком тянулись подводы.

На стыке 1903-го и 1904 годов ударили сильные морозы. В преддверии войны с Японией поток грузов все возрастал, подводы с ним уже не справлялись. Тогда решили проложить временную рельсовую однопутку прямо по льду — до станции Танхой, уже подсоединенной к Транссибу с востока. В спешке собирали для этой цели ударный отряд из молодых смельчаков. В него попал и дед. Ледово-железную дорогу они сделали на удивление быстро. Затем уже другие люди на лошадях перетягивали по ней вагоны.

А дед вернулся на берег, к своему обычному делу. Рассказывал, что летом темпы работ на пробивке тоннелей, возведении виадуков, мостов, опорных стен и других сооружений взвинтили до сумасшествия. Работали даже ночью, при свете ламповых и электрических фонарей. Взрывы следовали один за другим. И хотя были пневмоперфораторы, бурильные машины, ручной труд все равно преобладал — тачки, кайла, лопаты, вагонетки. Было много травм, несчастных случаев. Рабочие роптали. Дед тоже серьезно поранился, отвозя по настилу тачку с породой, но все обошлось.

В сентябре удалось пустить по Кругобайкальской железной дороге первые опытные грузовые составы. Но работы по ее доводке «до ума» продолжались.

Царское правительство торопилось. Оно понимало, что самураи нацелились отнять у России Курильскую гряду, южную часть острова Сахалин, а может быть, и весь Дальний Восток. Быстрое увеличение пропускной способности Транссиба в такой ситуации было жизненно необходимо. Однако положение усугублялось еще и тем, что большевики, успев к тому времени размежеваться с меньшевиками, призывали к поражению в этой войне... своего собственного государства. Стремились обернуть оружие русских солдат не против врага, а против царя. Среди рабочих начались брожения, вольнодумство. Вовлекли в это гиблое дело и деда, который был обижен за мать на своего отца-князя, а вместе с ним — на всех богатеев-узурпаторов.

Кое-где начались аресты. Дед как раз пробивал в районе нынешнего заброшенного полустанка Шабартуй один из 39 тоннелей. Там до сих пор сохранились коробки нескольких бараков, в которых жили тоннельщики, некоторые с семьями. Не дожидаясь, когда придут и за ним, предупрежденный друзьями заранее, он обмотал старыми одеялами трехгодовалого сына-первенца (моего будущего отца), посадил его на санки и вместе с женой ушел в предрассветных сумерках по льду Байкала. Как доносили жандармы, в неизвестном направлении.

Добрался до станции Байкал, сел в поезд и доехал до Иркутска (сейчас этот рельсовый путь затоплен водохранилищем), потом — до деревни Азей, подальше от надзирающих и любопытствующих. Там уже вовсю обживались, по существу на пустыре, его земляки и некоторые родственники с Могилевщины, приехавшие также по переселенческой программе.

Молчаливый гармонист

 Когда началась война с фашистами, отец работал председателем Гуранского сельпо в Тулунском районе. Осенью 1941-го шли большие заготовки картошки для фронта. Никаких овощехранилищ не было, и ее засыпали в свободные подполья жителей. Всю зиму тряслись, не сгнила бы. Проверяли на глубину до метра. Картошка была сухая. Весной 1942-го ее стали отправлять в Тулун. Оказалось, что у нескольких сельчан на глубине полутора метров и ниже она сгнила. За два десятка испорченных заготовителями мешков отца судили строго, по законам военного времени. Дали 4 года.

 Поначалу он сидел в районной тюрьме, мать регулярно возила ему передачи. А потом исчез. Письма не приходили. Мать терялась в догадках. Сделали официальный запрос. Вот тогда-то и выяснилось, что отца отправили в лагеря и он там умер.

 Давно умерла и мать. Она отца очень любила, ни о каком втором замужестве не хотела и слышать. Хотя, помню, сватались к ней не раз. Родственники укоряли ее за это, пугали: «Дочери выйдут замуж, уедут, сын уедет учиться в город, останешься ты в деревне одна». «Ну и ладно», — отмахивалась она. Глубоко и горестно вздыхала: «Такого, как Иван, больше не будет».

 До свадьбы они виделись на вечорках лишь пару раз. Отец в возрасте 24 лет приехал из деревни Азей, где жил тогда с родителями, в соседнее поселение Уталай, приглядеть невесту. Время ему пришло жениться. Тогда в деревнях не было клубов. Собирались по избам. Женщины и девки крутили на прялках пряжу из льняной и пеньковой (конопляной) кудели, чтобы потом соткать холщовое полотно.

 Молодежь одновременно веселилась. Пела, плясала, танцевала под гармонь или балалайку. Тут же и знакомилась с приезжими из соседних деревень. Когда я спрашивал у еще живых, пили или нет при этом самогон, на меня смотрели как на инопланетянина: «Как можно?! Нет, не пили».

 Невесту сыну выбирали обычно родители. В небольших поселениях все были на виду друг у друга, знали всех наперечет, а также родословную потенциальных родственников. Многодетная материна семья Катковых была работящей. И она сама, и ее многочисленные сестры отличались строгостью нрава. О них говорили уважительно: «Не гулящие». Так что отец приехал в Уталай уже «по наводке».

 Но мать об этом не знала. Отец был с другом и со своей неизменной русской гармонью. Виду не подавал, зачем приехал. Однако все время поглядывал на мать.

 А та азартно отплясывала и с подружками, и с парнями «четверки», «пятерки» — так назывались в старину деревенские танцы, когда, взявшись крест-накрест за руки, в плясовой круг становятся вчетвером или впятером.

 Тут же пояснила, что замуж не собиралась тогда вовсе. Ей еще не было и семнадцати. Просто так в деревне пели все девки — и взрослые, и малолетки.

 Отцу вечорка в Уталае понравилась. Он еще раз приехал на нее... А вскоре посватался.

 В отличие от него, почти двухметрового, мать была маленькая росточком, голубоглазая, с длинной, по пояс, косой, но очень выносливая и решительная. Рассказывала, как отец на спор не мог в поле догнать ее. Как косила, от него не отставая. И что пошла замуж за отца наперекор своим строгим родителям: те присмотрели ей в Уталае совсем другого жениха.

Денис Пиманов

и другие переселенцы

Мать моей матери Татьяна Каткова приехала в Сибирь с отцом, Денисом Пимановым, из-под Минска на рубеже XIX и XX веков — сразу после того как в 1898 г. железная дорога пришла в Иркутск. Весь Транссиб вступил в строй в 1901 г. Царское правительство старалось заселить Сибирь и Дальний Восток. Особенно хорошо ситуацию понимал тогдашний председатель правительства реформатор Столыпин. Переселенцы имели большие льготы: их не призывали в армию, освобождали на полвека от всех налогов, выдавали на переезд безвозмездно щедрые подъемные — каждой семье по 50 руб. Везли с собой скот, домашнюю утварь. Для этого выделялись специальной конструкции вагоны. Кто хотел, ехал налегке. Каждый мог получить по прибытии на место еще и беспроцентную ссуду на очень длительный срок и купить что нужно уже в Сибири. За 7 рублей — хорошую лошадь, за пять — корову, за полтинник — свинью или овцу.

 Денис Пиманов — с семьей, другими искателями лучшей доли, с заветными 50 целковыми в кармане — добрался до столицы Нижнеудинского уезда. И двинулся на юго-восток, на дальнюю оконечность тогдашней Шерагульской волости — в местечко Уталай. Там уже стояло несколько домов самых первых переселенцев-разведчиков, прибывших сюда еще раньше гужевым транспортом. В официальных бумагах их называли ходоками. Ходоки-разведчики смотрели, как родит сибирская земля, что растет, что не растет. И дали своим землякам сигнал: жить можно. Место моему прадеду сразу приглянулось — кругом тайга, вековые сосны. И он решил здесь осесть. Позже, в 1904 г., с территории нынешней Белоруссии в Уталай прибыла еще большая группа русских, белорусов, украинцев, которые поначалу ехали на Дальний Восток. Но в преддверии войны с Японией их тормознули в Нижнеудинске. Они присоединились к своим. И уже в 1909 г., как гласит Памятная книга Иркутской губернии, хранящаяся в госархиве, «переселенческий участок Уталайский насчитывал 53 двора численностью 424 человека». В мои годы было уже 120 дворов. Однако количество жителей не возросло, а даже уменьшилось. Виной тому, видимо, были Гражданская и Великая Отечественная войны, репрессии, унесшие многие жизни. Но не только это. Не видя перспективы, молодежь массово побежала в города. Парни после службы в армии не хотели возвращаться на малую родину. Да и женщины рожать стали вдвое-втрое меньше. Денис Пиманов был долгожителем. Ушел из жизни в возрасте 102 лет, уже после Великой Отечественной. Пережил нескольких царей, Ленина, грозился пережить Сталина, но не сумел.

Супчик из крапивы

и масло из конопли

 Южнее Уталая (кроме небольшого поселения Харгажин) до хребтов Восточного Саяна, где начинается административная граница с республиками Бурятия и Тыва, и поныне одна бескрайняя тайга. После того как отца посадили, мать вернулась сюда к родителям, и я до 17 лет жил в этой глухой деревне. Денег за работу в колхозе не платили. Давали лишь на трудодни немного пшеницы и ржи. Зимой мы с матерью (одна сестра к тому времени, сильно застудившись, умерла, а другая уехала) нередко питались только картошкой да капустой. Молочные продукты водились в доме редко, потому что продналог на молоко был жуткий. Рассчитывались и маслом — кто как хотел. Сдавали также коровьи, свиные, овечьи шкуры. У налоговых фининспекторов (в народе их называли уполномоченными) каждая скотина была на учете. Они выгребали из домов все подчистую. Сначала — для фронта, потом — на восстановление разрушенного войной, потом уже по привычке. И попробуй чего-нибудь не сдай — беды не оберешься. Если не принесешь, скажем, шкуру забитого бычка или свиньи, то не получишь от сельсовета и ветврача разрешительную справку на продажу мяса.

 Однажды произошел случай, который меня просто потряс. Вернулся из школы и вижу — коровы во дворе нет. Мать сидит на лавке и плачет. «Где корова?» — спрашиваю. «На колхозный двор увели. За недоимку по молоку. Недоимка у нас большая», — отвечает она. Корову отдали лишь после того как мать погасила долг, подзаняв молока у родственников.

 Когда я позднее приехал жить в Иркутск, то очень удивлялся дешевизне магазинного хлеба. В столовых он вообще лежал нарезанный прямо на обеденных столах: бери сколько хочешь, ешь сколько хочешь.

 Хлеб потому и был сказочно дешевым, что доставался государству от крестьян задарма. Горожане, естественно, об этом не знали. Спасали тогда в деревне собственные огороды, грибы, ягоды и другие таежные «штучки». Сеяли мак и коноплю. О том, что это дурман, и не догадывались. Мать пекла по праздникам пирожки с маком. Толкли в чугунной ступке зерна конопли, которые затем ели с картошкой, уплетая за обе щеки.

Конечно, так бедно жили в деревне не все. В основном те, у кого по каким-либо причинам не было в семьях мужчин. Потому что вести в тайге натуральное хозяйство, пахать огороды, заготавливать в больших объемах дрова и сено, особенно вывозить их потом зимой из леса по глубокому снегу, дело не женское. И даже не мальчишечье. Тем не менее лет в тринадцать, на правах единственного мужика в доме, я освободил мать от этих поездок. Ездил сам. Иногда с первого раза не удавалось найти среди деревьев поленницы и копешки, которые мы поставили летом. Зимой ландшафт менялся до неузнаваемости. Нередко самодельные веревки, которыми я затягивал содержимое саней, ослабевали или рвались на рытвинах лесных дорог, и все валилось на обочину. Я матерился по-взрослому — на себя, на дорогу, на лошадь — и начинал сначала. Бывало, часть сена съедали дикие копытные. Тогда приходилось оставлять только корову, а бычка срочно забивать. Но вот воровства, как сейчас в деревнях, не было. Даже избы многие не замыкали.

На газгене —

с ветерком

 Помимо нескольких фотографий от отца остались велосипед, патефон, голосистая русская гармонь, ружье 16-го калибра и волчья доха. Доха эта спасала меня в бесконечных поездках по лесу. В том числе за овсяной соломой, когда сено к концу зимы заканчивалось. Мать овсянку запаривала, перемешивала с картофельными очистками, сваренным турнепсом и подкармливала буренку. Деревенские часто одалживали у нас доху, чтобы съездить то в райцентр, то в отдаленный Евдокимовский леспромхоз, то на охоту.

 Ружье тоже пригодилось, потому что в окрестных лесах развелось много волков. Отстреливать их после войны, регулировать численность было некому. Большая часть деревенских мужиков не вернулась с фронта, иные вернулись, но без ноги или руки. А мы, подростки, для такого серьезного дела не годились.

 От серых некуда было деться и диким копытным — несколько раз у меня на глазах волки загоняли обезумевших сохатых прямо на улицу.

До 7 лет носил чирки. Эти закрытые кожаные тапки со шнурками мы шили сами — рубцами внутрь. Осенью к ним добавляли такие же кожаные голенища — получались ичиги. Весной голяшки отпарывали, и опять чирки. Тогдашняя голь была на выдумки горазда. Идти в первый класс в такой бедняцкой обувке было стыдно, и мать решила отцов велосипед, на котором я по малолетству так и не прокатился, продать. Чтобы на вырученные деньги сшить мне сапоги. Да не абы какие, а настоящие — хромовые. Так я до четвертого класса в этих хромках и бегал в школу. Соседские мальчишки с завистью их разглядывали, восхищались и просили поскрипеть. Я охотно скрипел — ходил по школьному коридору туда-сюда. Сапоги стачал местный умелец. Он никогда не пользовался металлическими гвоздями, подошвы подбивал только деревянными. Удивительно, но пробитые в три ряда этими хрупкими деревяшками подошвы держались как приваренные. Правда, страшно при ходьбе скрипели.

Но больше всего мне нравилось играть на отцовой гармони, слушать патефон и кататься с дядькой на газгене. Тот шоферил на автомобиле с газогенераторной установкой, работавшей на березовых чурках. Наверное, потому что в стране не хватало бензина. По бокам этого чудо-грузовика, сзади кабины, стояли две круглые топки, похожие на большие самовары, и страшно коптили. Дрова к газгену заготавливали всей деревней. Но их постоянно не хватало. Заканчивались они всегда некстати — в дороге. Когда это случалось в лесу, мы с пацанами выскакивали из кузова с топорами, пилой, искали сухостой, валежник. Распиливали деревья на маленькие чурки, тут же кололи их и загружали в топки — «самовары». Почихав, подергавшись, газген двигался дальше.

 Наш патефон был единственным во всей деревне. Я страшно этим гордился. Заводил пружину, ставил пластинку, и через открытое настежь окно по тихой улице, где бродили куры со свиньями, плыла волшебная музыка. Звучали знаменитые руслановские «Валенки», «Рио-Рита», «Амурские волны». Деревенские собирались по вечерам у нашего дома послушать. Особенно всем нравилась музыкальная пьеса-шутка «Инэс», которую исполнял джаз-оркестр Утесова.Сосед, балдея, каждый раз изумлялся: «Во дают!» И просил: «Крутни еще». Матери нравилось слушать «Скажите, девушки, подружке вашей». Не знаю почему. Эту песню сейчас нередко исполняет Николай Басков. Крутят иногда по радио и другие. Радио к нам в ту пору еще не провели, и патефон, наряду с двумя гармонями и одним трофейным немецким аккордеоном, был своего рода очагом музыкальной культуры в деревне.

 Привозили и кино. Но очень редко. Из всех фильмов запомнился один — «Тарзан». Денег у меня на билет никогда не было. Тайком от матери подбирал на сеновале два-три свежих куриных яйца и отдавал киномеханикам при входе в клуб. Когда яиц найти не удавалось, мы становились друг другу на плечи с другими ребятами и поочередно смотрели кино сквозь щели в закрытых ставнях.

Сохранила мать для меня и отцову гармонь. По рассказам, он слыл в округе отличным гармонистом. Ни одна свадьба и другие празднества без него не обходились. Самое удивительное, что даже на свадьбах он почти не пил. А если и пил, то никогда не пьянел. В «ответственный» момент мать забирала у него из рук «музыку» и строго говорила: «Иван, нам пора домой». Отец всегда ее слушался, без пререканий следовал рядом. Вечерами при свете керосиновой лампы я учился тоже играть, методом тыка. Вальс, краковяк, польку... Сначала играл у дома на завалинке, среди сверстников. Потом — в клубе на танцах. Когда гармонь сломалась, я плакал. Горевал об утрате долго. Пока не появилась новая мальчишеская страсть — рисовать и сочинять. Последнее увлечение переросло затем в профессию.

Метки:
Загрузка...