Которой никогда не будет

После свадьбы дочь переехала к мужу и у родителей появлялась редко. Она звонила, конечно, матери, Оля слышала в телефонной трубке оживленный голос дочери, ее смех, ее это ставшее обязательным: «Анна Васильевна сказала, Анна Васильевна считает». Оля чувствовала обиду и раздражение, думала, как думают все в таких случаях — вот так рОстишь, рОстишь, а потом родная дочка соловьем заливается, как ей хорошо живется со свекровкой.

Посторонним, заметим, человеком. Ну и ладно, ну и пусть, ну и, пожалуйста, и
звонить сама не буду. А потом, прождав от дочери звонка пару дней, сама набирала
номер и чувствовала, как в груди заходится сердце. Не узнавала свой голос,
просительная интонация — как ты там, доченька. Никогда у них с Машей не было
этого, чтоб «доченька». Без соплей обходились все двадцать лет. Но Маша вообще
не замечала страданий матери, ее желания хоть как-то по- участвовать в ее
молодой жизни. На естественные расспросы знакомых, что с ней происходит, отчего
такая мрачная, Оля отмалчивалась, отговаривалась хлопотами мелких хозяйственных
забот, потом некстати головную боль приплела. А вот это зря, потому что голова
сразу и начала болеть.

 Вот говорят же умные люди — не болтай что попало, все ведь тогда и
случится. И голова у нее заболела не от скачков давления или, как у некоторых, к
непогоде — на пустом месте, среди бела дня. Оля однажды попробовала пожаловаться
одной тетке с работы, тетка с виду производила впечатление если не мудрой, то
хотя бы опытной. Оля хотела даже не совета, а сочувствия. Но тетка вдруг
разъярилась страшно. «С жиру вы все беситесь! — крикнула она Оле. — Вот если бы
дочка к тебе своего мужа привела, а потом бы у них дети пошли, один за другим, и
все в двух комнатках проходных. И зять — мерзавец, месяц работает, полгода на
твоей шее сидит, вот бы я посмотрела на тебя!» Тетка еще что-то хотела добавить,
но, увидев совершенно оторопевшее и растерянное лицо Оли, сразу замолчала. Так,
словно громкий звук выключили разом, выдернув шнур из розетки. Она извинилась и
пошла быстрыми-быстрыми шагами, среди столиков, задевая столы и стулья —
разговор проходил в столовой. И если и было у них до этого какое-то подобие
приятельства, то после этого жуткого разговора все общение сошло на нет. Добрый
день, до свидания. У каждого свое минное поле.

Оля шла домой и привычно занималась привычными делами, только удивлялась,
почему вот она готовит что-то, еду, суп, там, варит, второе, а все стоит и никто
ничего не ест. Вот, кстати, Костя, почему ты не идешь ужинать? Можно было бы
спросить мужа. Но спрашивать-то кого? Костя как-то поздно стал приходить с
работы. Такая словно проверка началась Олиного терпения. Сначала на час
задержится, потом на два, потом ночью стал приходить, под утро. Как-то явился к
завтраку. Сел, как ни в чем не бывало, глядя на жену честными и красивыми
глазами, и попросил сахару в кофе не класть.

Вот это Олю тогда очень удивило. Ведь люди — рабы привычек, и уж привычка
пить сладкий кофе — это в списке Костиных вкусов вкус номер один. Оля растеряно
выпила свой кофе, его кофе, потянулась сварить новый. Но Костик улыбнулся —
некогда — и ушел, испарился. То есть натурально — исчез из Олиной жизни. Потом
пришел месяца через два, у Оли к тому времени не было уже сил на разговоры и
выяснения. Разговоров и выяснений, похоже, хотелось самому Косте. А Оля
вспомнила, как впервые увидела его на абитуре — подумала тогда, какой парень
красивый, какие красивые у него глаза — синие, как... Ну, очевидно, здесь нужно
вспомнить про небо. Или про море. Или цветки какие-то назвать — васильки,
фиалки. Чушь собачья. Такие лица, как у Кости, всегда радуют глаз, но печалят
сердце. Оля сидела молча на привычном своем месте, на кухонном табурете —
упираясь спиной в холодильник, а Костя сновал туда-сюда, обращался к Оле с
естественными — неестественными (!) вопросами: где моя вельветовая куртка, в
которой я...

Где мой серый свитер, который... И так далее. Оля отвечала, что куртка в
шкафу в прихожей, и свитер в шкафу, в прихожей. Сил не было, чтоб как-то
огрызнуться, что ли. Даже плакать сил не было. Ждала одного — чтоб свалили,
наконец, из ее дома со своими куртками и свитерами.

А потом у Оли появилось занятие. Оля начала есть. Она ночью вставала и ела.
Вечером придет с работы, и, не раздеваясь, прямо в верхней одежде, прямо в
сапогах, шла на кухню и, стоя у холодильника, сначала хватала, что попадалось на
глаза, а сама в это время вышаривала глазами по полкам, что бы дальше еще
съесть. Оля взяла отпуск и все отпускные ухнула на еду. Торт сначала. Почти
целиком и съела. Остался маленький кусок, Оля и его потом съела ночью, пожалев,
что торт маленький. Как у алкашей — запой, так и у Оли пищевой запой.

Она запихивала в себя хлеб и сосиски, рыбу и морковь, тушеное мясо и отварную
курицу, селедку, булки с повидлом, вишневый компот, абрикосы, пончики из
ближайшей кондитерской лавки (жуть, кстати, редкая, всегда черствые, всегда
пропитанные прогорклым жиром, продавщица — хамка и неряха). Но Оля ела, ела,
ела. Однажды в маршрутке увидела свою руку, лежащую на подлокотнике кресла, и
удивилась — чья это такая ручища? Оказалось, ее. Это, что-то огромное, как
крупный план в фильме ужасов. Оля подняла эту чужую руку, пошевелила пальцами,
ощутила огромную тяжесть и руки, и гигантской ладони. Дома долго стояла перед
зеркалом и долго рассматривала свое лицо. Подумала равнодушно — ну и что, лицо
как лицо, лицо домохозяйки. Узкие глазки, толстые щеки, и весь толстый блин в
окружении сереньких волосиков. Редких и тусклых. Руки с облупившимся маникюром.
А она, значит, и ногти красила? И когда? Не вспомнить. Оля жила, потеряв
сознание. Жила, не приходя в сознание.

Но у нее еще какие-то навыки сохранялись, вот пол мыть хотя бы. Кстати, мытье
этого пола и заставило ее проснуться. Она попросту однажды завалилась с тряпкой,
поскользнувшись на мокром полу, завалилась на бок и не могла встать. Лежала на
полу, в луже грязной водицы, большая, неопрятная, в синем трико, трико треснуло
по шву, обнажив кусок ноги, облепленной серым жиром. Вот тогда, от бессилия, Оля
наконец и заплакала. Бросила тряпку, пошла легла, уснула. Проснулась, пошла было
к холодильнику, открыла дверцу и почувствовала приступ тошноты. И опять — слезы.
Ревела она несколько дней. Позвонила на работу и осипшим голосом пожаловалась на
простуду. Там сочувственно повздыхали, нечего заразу распространять на
сослуживцев.

За полгода Оля пришла в форму, в ту внешнюю, прежнюю, опять вернулись
цивилизованные привычки заниматься собой хотя бы из вежливости по отношению к
окружающим. Дочери она звонила редко, чтоб не надоедать, не мучиться потом
угрызениями совести, что вяжется она к Маше. Зато все обиды прошли. Маша
щебетала свое привычное — Анна Васильевна сказала, Анна Васильевна посоветовала.
Похоже, у Маши с этой малоизвестной Оле Анной Васильевной действительно хорошие
отношения сложились. Они и в отпуск вместе, и в кино. И в лес, по грибы, по
ягоды. Только почему-то Маша забывала задать один ма-а-а-аленький вопросик: «А
ты как, мама?» Маша долгое время вообще не знала, что у папы мало того что новая
женщина, у него и новый дом с этой женщиной. Но отреагировала Маша вяло — ну вы
даете, родители.

 Именно таким тоном — снисходительным — говорят с родителями в
Интернете, только это и слышно из всех телевизоров и приемников. К родителям —
как к больным дальним родственникам — снисходительный вопрос про здоровье, и
посылочка с бедняцким набором — пара вафельных полотенчиков и соевый батончик.
Да и хватит. Хотя и одними полотенчиками можно ограничиться. Но иногда у Ольги
мелькала самодовольная мыслишка — все-таки не со-всем они с Костей пропащие
родители, если умудрились вырастить такую розовощекую, здоровую девушку, чтоб ее
сразу все там, в доме мужа, полюбили. Даже свекровь. Вот и хорошо. Есть чем
сердце успокоить. Костя вернулся через два года. В таком состоянии, таком
странном... Ему и в голову не пришло извиняться. Нет, он пришел, как странное
больное животное. Несколько раз открывал рот, чтоб «поговорить» с Олей. Но Оля
уходила сразу из комнаты, если там находился Костя. Они, конечно, говорили, но о
таких пустяках, что это и разговорами не назовешь. Вот, кстати, Оля спросила
ошарашенного Костю, сколько он намерен выдавать ей на хозяйство. Костя
покраснел, попробовал отшутиться — «никакой романтики с тобой, мать!» От этого
слова «мать» почему-то стало больнее всего. «Тогда уж лучше обращаться ко мне
«мэм», — поправила Оля.

Они жили, как два чужих человека, объединенных общей жилплощадью. С
появлением мужа только беспорядка прибавилось, этих раскиданных как попало
вещей. Но тут что поделаешь — такой человек, как Костя, не в состоянии
запомнить, что снимаешь — неси в ванную, там специальная корзина стоит. Это как
собака в доме — собаку же не заставишь собирать свои мячики, собака мячиками
играть хочет, а потом, когда надоест ей игра, ищет другие занятия. Например,
твои тапки жрать. Жили они с Костей, как в гостинице. Или в пансионате.
Здрасьте, здрасьте, а что сегодня по телику. А что спрашивать, если и раньше
насчет телевизора никогда у них не совпадали вкусы.

Если Оля начинала смотреть передачу, Костя страдальчески стонал, так и сидел
рядом и возмущался, пока Оля пыталась въехать в суть разговора. Все
заканчивалось одинаково — Оля раздражалась от его комментариев, кидала пульт ему
на колени и уходила заниматься привычным — стиркой, готовкой, глажкой. Потом
пошла и купила себе маленький телевизор, поставила его на кухне, но Костя и туда
приходил критиковать ее «плебейские вкусы». «Такие ток-шоу смотрят только
домохозяйки», — язвил он. Оля огрызалась, Костя веселился. Они ругались, так,
день за днем, проходила их семейная жизнь. Раньше. А сейчас проходила просто
жизнь.

Однажды Оля проснулась среди ночи от всхлипов, пошла на кухню и увидела, что
там, в темноте, сидит Костя и плачет. Сорокапятилетний мужик сидит в темноте и
ревет как школьник. Оля присела рядом, налила воды, поставила стакан рядом с
ним, потом, чтоб не нервировать, начала помаленьку включать свет. Сначала в
прихожей, чтоб свет лампочки не резал глаза. Потом маленькую лампу на
подоконнике, потом два рожка бра над кухонным столом. Костя переживал какое-то
свое горе бурно. Оля ни о чем не спрашивала, именно поэтому Костя вскоре и сам
начал рассказывать. О том, что он влюблен без памяти, что она молодая, тридцать
лет, что из-за нее он ушел от Светы. Оля поморщилась, вспомнив, какими сияющими
были глаза Кости, когда он уходил от нее как раз к этой Свете. Как же он Свету
тогда любил. А молодая живет с родителями, — всхлипывал Костя, — и там еще две
сестры, и куда он приведет эту свою новую любовь? Что делать, что делать...

«Как что? — удивилась Оля. — Квартиру эту менять». «А можно?» — робко спросил
влюбленный Костя. Квартиру они разменяли. Правда, Костя попробовал поныть, что
ему больше подходит та, что ближе к центру, но Оля спокойно ответила —
перебьешься. И Косте пришлось ехать не особо далеко, но и не близко. Но ничего,
они — молодые, у них все впереди, еще наживут всякого добра. Новую Костину
любовь Оля как-то мельком видела — славная такая, рыженькая. Она так и сказала
дочери — у папы очень славная жена. Правда, очень славная. «Ну, вы, родители,
даете», — с умеренным равнодушием откомментировала дочка Маша и сказала, что
позвонит потом, потому что сейчас они с Анной Васильевной собираются...

Оля пошла в отпуск. Сначала думала, что отпускные она потратит на ремонт
новой квартиры, а потом передумала и спустила все на тряпки. И сумку она купила,
и туфли красивые. Когда Оля идет по улице, на нее оборачиваются прохожие.
Мужчины. Мужчина. Так, не наглея, смотрит, с тоской. Невозможное воспоминание.
Вспоминает что-то давно позабытое. Ту, забытую. Ту, незабытую. Ту женщину,
которой у него никогда не будет.

Метки:
Загрузка...