Точная копия

Человек редко знает, кто он есть на самом деле. Пока не придет муж к жене и не скажет: «Ты, Люба, такая дура». А она поверит про дуру, как верила раньше, когда он женихом приходил к ней и говорил: «Ты, Люба, такая красивая». Люба наивная и доверчивая, а такие люди, как этот муж, выбирают всегда доверчивых женщин. Ей сказали — она поверила.

Вот как она только что, буквально на днях, тоже поверила — случайный попутчик, подвыпивший гражданин, сказал ласково: «Эй, красивая, передай за проезд!» И в тот момент Любе показалось, что все ехавшие в этом трамвае посмотрели на нее с уважением, как на красивую женщину. А Люба не решилась даже глянуть в сторону того знатока женщин, который про нее сказал так, в общем, верно и правильно. Она стояла пунцовая от случайного комплимента, беглого и правдивого, конечно, а потом решилась все-таки повернуть голову, но там уже не было того подвыпившего гражданина, стоял другой дяденька со своей тетенькой. А Люба еще глазами обвела вагон, искала.

А потом вышла и пошла по улице — красивая женщина. И отголоски этого состояния — осознания своей красоты — потом вспыхивали в ней как радуги, как звездочки и салюты новогодние. И все-все в ее душе вспыхивало, озарялось. Такое волшебство, прямо вот и походка, и взгляд, и ручки-ножки, глазки-ушки. Три дня сказочного состояния. Ну а потом эти три дня, конечно, закончились, потому что муж сказал про дуру. И сказал так с ленцой, равнодушно и презрительно, и пренебрежительно.

И никаких там тебе ни ручек уже, ни ножек, он так сказал, как подкинул тему для сочинения. А у Любы в башке все заклинило, и эта тема мужнина все пересилила, перевесила все, и все в существе Любы зажалось, и никакой в ней уже красоты и обаяния, которые она только что излучала и несла, как богиня победы Ника Самофракийская. Сжалась, скукожилась и стала тем, чем ее назвал муж — дурой. А точнее — полной дурой. И так безнадежно — и никуда не рванешь, как собака на поводке. Только хозяин не строг там, а просто равнодушен, «к ноге» и все. Побегала на воле, попрыгала, и пожалуйста, к ноге — варить суп, крутить фарш. Хотя это же не важно, не важно, что там суп или котлеты, или перебрать изюм для ватрушек, придирчиво разглядывая каждую изюмину. Потому что покупает на рынке не особо качественный, зато недорогой изюм. Потом сидит с ним, вот именно, как дура, сэкономив при этом копейки, а мороки на целый вечер. А у мужа есть для нее имя, и теперь все есть у него, вплоть до его осанки теперь и горделивого взора. Хотя на нее он не смотрит.

И буквально ведь за несколько дней такие перемены. Случилась в их доме покупка машины, и потому перемены. То есть один человек из пешехода превращается в водителя. В командира, в серьезного мена — автовладельца. Он теперь среди тех, кто хозяин. Кто управляет. Пока все другие жмутся к обочинам. Пережидают там непогоду и ждут транспорт. Чаще, конечно, общественный, чтобы толкаться там, и никто не назовет никого красивой. Так что Любе, в общем, еще повезло, но если бы ее память умела цеплять и хранить именно такие слова, а не мужнины, равнодушные и несправедливые.

Но слово упало, и Любе, с ее вечным этим — это он еще сказал через три дня, добавил — с ее вечным пресмыканием, так и запомнились слова мужа. И перед ним действительно в тот момент стояла дура, которая чего-то там вот именно что не доделала. Котлеты на тот момент пережарила. Хотя еще недавно он говорил, что любит котлеты именно так приготовленные — с хрустящей корочкой, чтобы сверху зажарено, а внутри сочное мясо, мясной сок. И это надо постараться, надо проявить смекалку и умение. И, если угодно, талант, чтобы все так, как любит этот мужчина. Но вкусы, как выяснилось, меняются. Он морщится, он теперь говорит, что все неправильно, что надо что-то паровое. Не паровое — так хотя бы тушеное, а то так готовить — это всех в гроб загнать.

Такая кормежка — сплошные канцерогены. Это прямой путь понятно куда. И не мешало бы, помимо здоровья, подумать и о внешнем виде. И он выразительно смотрел на Любу, обводя глазами ее фигуру, и этот взгляд, обрисовывающий контуры ее фигуры, прибавлял в его глазах еще много почти дециметров. И четко читалось презрение к ней. Теперь уже безнадежно какой-то толстой, следовательно немодной, следовательно некрасивой. Точка. И Люба поняла, что ее не любят. И следом мысли — а любили ли? И это значит, что все псу под хвост. Это не Любино присловье, так говорит ее подруга Маша, когда в очередной раз Машу кидает мужик. И только после того Машу бросали, когда в ней кончалась нужда, когда она не нужна была больше — со своими крошечными знакомствами, отсутствием нормальных, важных в любом деле связей и неумением жить. А то, что она вливала в этих, увы, увы, во множественном числе, кавалеров, свою любовь, свою силу — то это не в счет, это не переводится на рубли или хотя бы на то, что называется перспективным знакомством.

Такая вот не половинчатость, а цельность Машина в отношении ее к любви, можно тут даже вспомнить, рискнуть, что речь идет о Любви с большой буквы, такая Машина цельность и пугала и настораживала, и ей тогда вот так говорили, уходя, презрительно говорили и с оттенком какой-то брезгливости: «Ты, Маша, такая дура!» И Маша стояла растерянная. И эта картинка повторялась каждый раз, после каждого ее всплеска чувств и припадка самоотдачи. Это их и пугало, этих мужчин — кавалеров, для которых Маша не стала дамой сердца. Конечно, рехнешься, если женщина не устает любить. Хочется в жизни чего-то все-таки поспокойнее. Размеренной жизни хочется, даже вот иногда и поспорить. А что Маша? Один даже у нее был пьющий без меры.

Так Маша, вместо того чтобы отчитать пьянчугу, сама бегала ему за пивом с утра. А потом — за кефиром ближе к обеду. И подать горячую, кипящую просто, солянку для приведения в чувство этого забулдыги — милое дело. А кто-нибудь знает хорошенько, сколько стоит — в деньгах — приготовить правильную солянку? Сколько на самом деле стоит этот набор — косточка для бульона, хорошая, сахарная, мясная? Почки? Хорошего качества колбаска? Дорогие сосиски? Копчености? Прочая зелень? Маслины-лимоны? Огурцы маринованные и огурцы соленые? Помидоры? Рехнешься считать. А сметана?

Все если перевести на обычные житейские рублики? Чтобы этой пьяной свинюге с опухшей мордой подать, чтобы он трясущимися руками хлебал, а у него ни воспитания, ни благородства сердца не хватает элементарно сказать спасибо. И потом он, нарядившись в Машей же купленные шмотки, набрившись, намазавшись лосьонами и кремами, благоухая туалетной водичкой, купленной никак не в ларьке к празднику 23 Февраля, а просто так, потому что понравился аромат, и он, сгребая все эти флаконы и складывая в сумки пакетики с тряпьем, за которое лично им не плачено ни копейки, еще и поучает. Еще и делает замечания, говорит, что женщина должна... бу-бу-бу... Какие-то в их мозгах вспыхивают телевизорные картинки про гордых женщин, и такие вот мужики, как, прости Господи, этот Машин предпоследний Сережа, забывают, что такие мужики, как он, лично для этих телевизорных женщин не представляют никакого интереса. Что бы там этот конкретный Сережа ни воображал.

Вот такой, значит, расклад. Две подруги — одна в поиске, Маша, другая прочно, как ей всегда казалось, нашедшая свое счастливое замужество. А результат? Сейчас Люба сидит на кухне у Маши и плачет. Она не сразу решилась на этот рассказ, привычки же нет. Да и откуда ей взяться, привычке, когда пятнадцать лет — если не счастье, то ровное течение. А потом бац — и земля под ногами трескается, и не за что зацепиться. Потому что тот мужчина, который вот так теперь разговаривает, это же совершенно незнакомый человек, Люба его не знает и просто боится. И она, приблизив к ошарашенной ее признаниями Маше, свое зареванное лицо, говорит шепотом, что муж теперь на нее смотрит так, словно может ударить.

Но проходит минута, другая этих жутких откровений, и Маша, обычно чуткая, такая чуткая, как любящая сестра, вдруг начинает говорить: «Только не разводись, только не разводись, потому что это самое страшное в жизни — одиночество. Когда цепляешься за каждого встречного-поперечного. А у тебя есть хоть сын, и ты сыну нужна. И еще сыну нужен отец. Вообще вся семья. А муж, что муж? Перебесится, только потерпи». И Люба смотрит с ужасом на подругу, и они обе не понимают теперь друг друга. Каждый про свое, про свои катастрофы, свои разочарования. И расходятся они в полном друг другом недовольстве и начинающемся раздражении, потому что Люба ждала другого.

Выслушать, понять, не судить и не примерять, а так вот по-дружески дать сил, одобрить. А Маша, как только увидела в глазах Любы решимость, испугалась и ее стала пугать. И они, эти верные, по гроб жизни, как родные сестры, подруги, разошлись, друг другом в тот день недовольные. На другой день недовольство росло, пока не выросло. И каждая думала про другую — с жиру тетка бесится. Потому что речь шла о свободе. Одна нахлебалась этой свободы, другая рвалась к ней. И что бы они могли сказать одна другой? Когда одна мерзнет, а другая задыхается от зноя.

И вот так понять, что ты теперь один — это то еще кино. Когда рука у Маши сама тянется к телефону, чтобы позвонить подруге и услышать в трубке ее квохтанье, ее причитания: да, ты что, а он что, не может быть. И главное — никаких оценок, характеристик. Вроде того, что какой же он гад, подлец и негодяй. Простое Любино привычное кудахтанье семейной женщины, для которой проблемы полруги сродни просмотру триллера. И страшно, и боязно, а все равно кино закончится и тебя обступит твоя привычная жизнь. А теперь и сама Люба лишена этого подтверждения своего семейного счастья. Нет и Машиных вздохов, когда Люба ей отчитывается про бесконечное — что делала. Рынок. Готовка. Стирка. Глажка. Уроки с сыном. Штопка постельного белья, и не про, что там латки-заплатки, а вот так с выдумкой — вокруг дырочки на пододеяльнике разместить узорчик, аппликацию, ручная работа. Чем бежать за новым. И тем более муж смотрит одобрительно, что, помимо всего, его жена не транжира, а вот какая рукодельница и все в дом. Как пчелка.

Так что решение о разводе Люба приняла самостоятельно. Сыну только сказала. Он кивнул, спросил, где жить будут. А Люба пожала плечами, ей казалось, что это «где жить» как раз неважно, важно остаться в живых. Не то что этот культурный с виду мужчина, этот Любин муж, может заехать в глаз или дать по шее, нет, нет, все не так. Люба ведь конкретно не могла сформулировать меру опасности совместного проживания с мужчиной, который разлюбил, или, если по-другому, понял, что никогда не любил. А годы проходят, все лучшие годы. Лермонтов. Люба сказала — разводимся и приготовилась к борьбе. К войне не за жизнь, а за квадратные меры, и вдруг увидела, как лицо этого ставшего чужим человека стало опять понятным даже, вот странное дело, даже родным. И он сразу залепетал про комнату в общаге, уже как-то вроде наклевывается.

Он так обрадовался, не веря, что счастье, то есть выход, есть. Он ведь был нормальным человеком, ему самому свои перемены были в тягость. Но что делать, мужчина так устроен, мало среди них Штирлицев, которые за идею. Да и какая идея, кроме той же свободы, у этого Любиного мужа, не ставшего Штирлицем, когда у него паника каждый день, утро, вечер, что день прошел. Все. Хана. И ничего впереди, только обсуждение того, каким был ужин и каким в идеале должен быть завтрак. И т. д. И деньги на новый спортивный костюм и кроссовки для подростка. Которому только дай и дай. И на то дай, и на другое.

А раньше они умели развлекаться без денег. Мать даст на мороженое, и все счастливы. А сейчас, если подумать, сколько стоит отправить подростка в кино... А сын смотрел, и в глазах его скука и раздражение, тем более что это всего лишь ритуал — просить денег у отца, потому что деньги все равно даст мать. Правда, суетливо, оправдываясь, что так мало, извиняясь. И от этого делается стыдно и хочется сказать, что не надо никакого кино. Но и мотаться так по улицам каждое воскресенье тоже надоело, потому что дома сидеть уже нет мочи. Видеть мать, как она суетится. И хотя говорит только про еду, понятно же, что это только то, что она может говорить. А она другая. И сын, этот маленький мужчина, знает, что в ее словах — только часть, только кусочек пазла. И сыну хочется защитить мать. Но от кого? От отца, что ли? Так не бывает, чтобы все стали врагами.

И сын, накричав на мать, уходит и бродит по улицам, и даже плачет, и трет глаза, и никакого кино не хочется. А хочется что-то купить матери, такие цветы. А она говорила, что цветы — это расточительство. А у него уже денег этих порядочно скапливается с этих непоходов в кино. И он идет в магазин и, не понимая, что делает, покупает какой-то, не поверишь сам, пододеяльник, приносит домой, сует матери, неловко, конечно, — вот возьми. И глаза прячет. И бормочет что-то вроде того «чтобы ты перестала заниматься починкой старого белья, лучше купить новое». И она что-то говорит, слова какой-то благодарности. И он краснеет, ее ребенок, и она краснеет. И они оба — такие неумелые в выражении своей любви. Поэтому прошла, наконец, минута, и ей привычно сказать и дальше уже говорить опять про еду. И ее мальчик поморщится, но все равно — мыть руки, за стол и «почему ты не ешь, невкусно?»

Блудный отец вернулся в свой дом спустя два года. И первое, о чем спросила жена, ее первые слова были: «Ты будешь ужинать?» А сын — тот вообще ничего не сказал, стоял в дверях, улыбался. Высокий стройный юноша. Красивый, как его мать, точная ее копия.

Метки:
baikalpress_id:  47 053