Десять плюс десять

На заре туманной юности

И вдруг все Олины подруги затеяли разводиться. Кто-то припомнил давнишние, семи-пятнадцатилетней давности, интрижки, давно отплаканные, забытые.

Причин для развода, таким образом, выдвигалось три: что "таскается", что "бухает" и что "надоел". Чаще всего именно это — надоел! В смысле — все надоело! И как ходит, как ест, спит, разговаривает. И сил нет уже терпеть. Все эти сорокалетние "деушки" подумали с обидой, что жизнь прошла — а что видели? Какое-то многолетнее ожидание. И тоска, тоска, тоска. Скука — вот что.

Оля только удивлялась. Ее единственный брак, случившийся в ранней юности, практически на заре ее, вот-вот — на заре туманной юности, распался, практически не начавшись. Потому что дети были. А с детей какой спрос? Ах, да, они были дети, и у них был ребеночек. Вот они поиграли в дом что-то около года, ну и потом все как у всех. Оля осталась одна, в смысле, вдвоем с мальчиком Никитой, а ихний муж-папа, которому, кстати, и двадцати годков не исполнилось, пошел своей дорогой.

Ладно, что теперь ворошить прошлое?

Оля теперь смотрит на своего двадцатилетнего сына с любопытством — а что если он? Ну? Этот вообще дитя. Ну, насчет собственных детей. Так что можно передохнуть-выдохнуть.

Хотя вот что интересно — никто из Олиных знакомых не драматизирует эту ситуацию, которая из предполагаемой может стать реальной. Во всяком случае, ни одна из знакомых лично Оле матерей забеременевшей (вдруг!) дочери не сошла с ума от горя, стыда или позора. Что было сплошь и рядом в Олиной юности. Вот оно — завоевание демократии! Хоть до этого слабыми мозгами дошли, что дети — это дети, а не стыд и позор. Ну, в смысле, когда они еще только собираются родиться или уже родились и пошли в ясли-сад, а если даже и в школу.

А что будет потом — это дай Бог нам всем удачи как минимум. Ну и терпения, само собой. Потому что мозгов, несмотря ни на какую демократию, все равно не очень, маловато мозгов, если честно.

Ужин как завтрак

Короче, про Олю все ясно. Оля да Никита — вот такая семья. Неполная, говорят. Поэтому Оле, конечно, хотелось, чтобы была полная. Хотелось-то хотелось, но она все время делала все наоборот. Не с теми людьми. "Не тех" было двое. Оба женаты. Не на Оле. А Оле говорили, даже нет, не говорили, а намекали, давали понять — подожди, дескать, и все будет. Все — это, как Оля мечтала, марш Мендельсона. А что? Каждая девушка на это справедливо надеялась. Вот и Оля надеялась. С одним десять лет. И с другим — десять лет.

Она так многому научилась за эти десять плюс десять. Снисходительности, к примеру, научилась. Мелкий ремонт может — запросто. Белить, правда, у нее еще не очень получается, и еще полы перестилать не пробовала, и линолеум. Но плитку класть научилась. И красить практически без нытья и с удовольствием. Что еще? Ну, шить там, вязать. Кухня народов мира, опять же, усвоена.

Потому что, когда ждешь десять лет, а потом еще десять, ты же не у окошка сидишь все время, хотя
было-было и такое — многочасовое тупое ожидание телефонного звонка. Часы тик-так. Ужин на плите. Сначала он готовится как завтрак, потом подходит время обеда, ну а потом сумерки, вообще темень.

Что у нас на ужин?

— Мам, а что у нас на ужин? — спрашивает Никита.

Пришел с тренировки, голодный. Хороший мальчик, никаких глупых вопросов, вроде того что — почему ты сидишь в темноте? Это Оля думала по своей трусливой наивности, что надо же, какой деликатный человек ее сын. А потом уже поняла, что Никита, как все-все абсолютно дети, — кошки и коты, гуляющие сами по себе. Нравится тебе в потемках сидеть — да на здоровье! Но вот в своей комнате я свет включу. Одно хорошо, что у Никиты своя комната. И у Оли — своя. Пересекаются на предмет — "Что у нас на ужин?". И Оля тогда словно очухивается от сна, суетится у плиты, как заезженная пластинка, вяжется насчет "помыл ли руки", а Никита в ответ монотонно — да, руки помыл. В пятый, десятый раз, пятнадцатый.

Иногда, когда уже она достанет его этими "руками", он спросит равнодушно-вежливо:

— И чего бы тебе, мать, замуж не выйти?

И Оля, ошибочно принимая этот вопрос за приглашение к разговору, начинает глупейше разводить монологи, а у Никиты взгляд пустой, он смотрит на мать, как смотрят — да, так и смотрят сыновья на матерей, хлопочущих с ужином, лепечущих свои глупости.

Потом встает и вежливо:

— Спасибо, очень вкусно.

И в свою комнату, аккуратно прикрыв дверь.

Сволочь и гад

Оля может помыть посуду. Может, кстати, не мыть. Но чаще моет. Может взять книжечку, или журнальчик, или газетку. Может ванну принять солевую, или пенную, или пенно-солевую. Может подружке позвонить, и та спросит:

— Что, опять не пришел?

— Опять, — вздохнет Оля.

— Сволочь и гад, — скажет подружка.

И при этом обе не хотят думать о том, что этот гад и сволочь — худо-бедно женатый человек. Это раз. А два — это то, что у подружки настроение кислое, потому что она подозревает, да что там подозревает, уверена, что ее, подружкин, муж в данное, вечернее, время суток воскресенья вовсе даже не строит гараж Сидорову, Петрову, Иванову, а резвится где-нибудь в объятиях блондинки-хохотушки. Так что, по идее, Оля и выступает в роли этой самой блондинки. Но на блондинку Оля
как-то не тянет, а тем более хохотушку...

Оля вообще какая-то мрачная последнее время. И насчет цвета волос тоже неопределенно.

— Никита, — тянет она сына за рукав, — а может, мне покрасить волосы?

Никита мычит что-то нечленораздельно.

— В рыжий?

Оля смотрит в окно, как в зеркало, там отражается кусок комнаты сына, заваленной всяким барахлом, — убираться там надо осторожно, чтобы не повредить этот хаотический порядок.

— Ты же красилась в рыжий, — соизволил наконец сын ответить.

— Ну тогда в белый? — не отстает Оля.

— Здрасьте! — фыркает сын. — Белый! А также в зеленый, синий и малиновый. Хочешь что-нибудь покрасить — покрась окно.

И Оля действительно красит с утра окно, потому что отпуск и девать себя некуда. Ах, как хотелось бы сиреневое окно! Или оранжевое! Но даже здесь Оля трусит. Хотя перед кем ей отчитываться? Никита даже бровью не поведет, если даже она размалюет все цветными полосками.

Звонки

Потом звонит подружкин муж и жалуется, что его бросают.

— А ты бы бухать бросил, — жестко перебивает Оля, потому что слышит, что муж этот хорошо принял прямо с утра.

И сейчас ему охота душевных разговоров. И разговор с Олей для него все равно что закусь. Вместо огурчика.

— Ты что? — возмущается подружкин муж. — А что я делать буду?

Действительно, что? Потому что если что-то забираешь, то надо и взамен дать.

— Спортом займешься, — вяло предлагает Оля.

Подружкин муж молчит. Потом в трубке опять слышатся бульканье, характерный чмок, чирканье спички о коробок.

— Ты, Оля, какая-то сегодня чрезвычайно остроумная,
— слышится уже повеселевший голос.

Интереса к разговору с конкретной Олей у подружкиного мужа уже нет. В конце концов, есть другие люди — вон их сколько! Не все же такие зануды. Он торопливо прощается.

Опять раздается звонок.

— Ты с кем так долго разговаривала, с Надькой, что ли? — раздается в трубке голос подружки, у которой муж пьет, этот вот, который вместо огурчика. А Надька — это у которой муж таскается.

Оля объясняет, что она предложила кое-кому ходить в спортзал.

— Да ну тебя, у тебя шутки какие-то не смешные, — говорит эта подруга, Мариной звать, — шутки у тебя, будто телевизор смотришь.

Марина с мужем разъезжается и вывозит часть добра, совместно нажитого имущества, так это называется. И просит Олю помочь. Оле и лень, и стыдно. Между прочим, и перед Марининым мужем, с которым они тоже, между прочим, общались почти двадцать лет. Между прочим.

— Тоже мне — аргумент. Общались они. Я ее как подругу прошу — шмотки покидать. Там всякой мелочи — машина наберется.

Хороша мелочь — холодильник и стиралка.

Они еще переругиваются с полчаса, потом Марина
все-таки соглашается, что от Оли помощи — ноль. Лучше, конечно, грузчикам заплатить.

Облака и небо

Потом Оля уезжает на дачу другой уже, третьей своей подруги и лирически собирает там ранетки. И они вечером сидят на крыльце и любуются закатом. И радуются тому, что погоды стоят теплые, бабье лето, и вообще.

А подругина мама смотрит вместе со всеми в эту даль — небо, облака, небо, облака, опять небо — и говорит неожиданно:

— Хорошо, что тепло стоит, хорошо тем, кто в сараях ночует, кто в избушках ветхих...

Оля вообще рот раскрыла. Потому что всю жизнь истово жалела только себя, хотя и слыла среди знакомых человеком отзывчивым и готовым на помощь. Ага, как же. Разве что поговорить "душевно", вроде того предложения пьющему пойти в спортзал. Чтоб он там что? С тренером на брудершафт?

Оля тогда еще на крыльце залепетала что-то про тех, у кого вообще крыши нет над головой. Получилось совсем глупо.

Подружкина мать посмотрела на Олю почти с сочувствием.

Но ранетки собрали, а еще пакет смородиновых листьев
— чтоб сушить, а потом пить чай. Вот так представить только — зима, достанешь банку ранеточного варенья, заваришь чаю, ароматного, смородинового.

И картинка рисовалась вполне убедительная. Без всяких там, между прочим, женатых этих персонажей. Пусть уж они пьют свой чай на своих кухнях со своими женами. А это уже пусть ихние жены суетятся с завтраком-ужином. А мы уж сами — варенье свое, ранеточное, и чай со смородиной.

Чай на двоих

Чтобы никаких посторонних. Тоже мне — чай на двоих! С привлечением еще кучи их родственников, в виде жениных сестер-братьев, племянников. Есть же у их жен племянники? Помимо детей, у которых свои жены. Уже не чаепитие, а какая-то столовка при железнодорожном вокзале получается.

Хорошо хоть сейчас дошло. Пусть даже через десять лет плюс десять лет. Ведь это же посмотреть, как Надька, у которой муж таскается, мучается и переживает. И все потому, что, оказывается, на его пути встречаются такие вот любящие Оли.

Это Оля сама себе наконец, честно. Вот Надьку же она жалеет, у нее за Надьку сердце изболелось, потому что Надька же этому своему гулящему мужу верила, детей ему — пожалуйста, мальчик, девочка, практически на блюдечке, никаких забот. Ни разу в школе на родительском собрании не был. А Надька — как птица Феникс из пепла! Он ей наболтает какое-то вранье, сокрушенное покаяние, со слезой. Надька поверит — что все у них еще будет. Ну, семья, счастье, доверие.

А он опять — на-ле-во. У кого хочешь нервы сдадут. Уже и слезы выплаканы. И кому доверять? Поэтому и сказала — довольно! Нахлебалась. Иди туда, откуда пришел.

Кто она?

Вот Оля все это слушает, этот Надин пересказ в лицах
— что Надя сказала, что ей муж ответил... Слушала, а чувствовала оцепенение, липкий страх. Потому что увидела в измученном Надькином лице, в ее уже сухих глазах, в этих пальцах, перебирающих каемку скатерти,
те женские лица, про которых привыкла думать и говорить презрительно — мадам.

Значит что? Значит, эти — десять плюс десять — жены также сидели у своих подруг, дай Бог, чтобы были у них подруги, с такими же глазами, с этими пальцами. Господи! Страх-то. Натуральный ужас — словно это она. Она — Олечка, нежная Олечка уводила у Надьки мужа из семьи, из семьи, от детей, от этих деток — мальчика чудесного, девочки замечательной. Эти дети так радовались Олиным приходам, радовались искренне. В то время как тетенька, похожая на Олю, разрушала их дом. Взрывала его, поджигала, крушила...

Кто она — Оля? Со своими этими ужинами-завтраками, ручками с красными ноготками? Одна семья, две семьи...

Что, бежать теперь к этим женщинам, прощения просить?

— Надя, — спросила Оля, запинаясь, — а если бы
кто-нибудь из тех женщин попросил у тебя прощения?

Надя равнодушно пожала плечами:

— Да ну, мне теперь это все равно. Безразлично, понимаешь?

Оля кивнула. Безразлично. Еще хуже. Потому что — лица нет. Что-то другое — может быть. Но без лица.

Плохо так, что даже плакать не можешь. Быстро-быстро собралась и убежала из Надиного дома, по лестнице бежала, как воровка, которую застукали и вот-вот поймают.

У Никиты были гости. Девочки и мальчики. Увидели, что она пришла, быстро собрались и ушли, сказали, что к какому-то Леве, у которого родаки в командировке.

Всем она мешает.

Олины слезы

Утром встала, руки тряслись, как с бодуна, — хотя не напивалась уже давно. Слонялась по квартире. Стояла на балконе. Сидела на диване. Принималась за стирку с остервенением. Но быстро устала, вымоталась от самой себя. Возникла случайная мысль — а может, позвонить Маринкиному мужу, который знает толк в выпивке, и набраться с ним в хлам... Представила. Стало еще противнее. Уже перед Маринкой. Получается, что она — Оля вообще какая-то предательница.

Так вот день, потом другой, неделя.

Вдруг рывком потянула на себя телефон и набрала трясущимися от ужаса, страха, стыда и раскаяния, прыгающими по кнопкам пальцами номер, который набирала довольно часто и, услышав женский голос, молчала.

— Але, — сказал тот самый женский голос.

— Это я, — сказала Оля через силу.

— Слышу, — сказала его жена.

— Вы простите меня, — попросила Оля. — Простите, пожалуйста.

И заплакала.

Та женщина молчала. Долго. А потом сказала:

— Ладно. Не плачьте. Я вас прощаю.

И положила трубку.

Оля еще долго ревела. Весь тот вечер. И следующий день — с утра тоже. Хорошо, Никита не видел. Никто не видел. Никому и не надо было видеть — эти Олины слезы.

А потом позвонила Марина и сказала озадаченно:

— Ты прикинь, Ольга, наши с Надькой мужики с ума сошли, что ли, — каждый вечер детей на футбол таскают. Да нет! Не смотреть — играть! Команда у них какая-то, что ли... Может, повременить с разводом? А? Ты как думаешь?

Метки:
baikalpress_id:  27 925
Загрузка...